Стены уплывали вверх зыбкими волнами. Глеб понимал, что проснулся, но ночные стены казались ему продолжением сна.
Отчего он проснулся?
Глеб повернул голову и увидел устремленный на него взгляд Марины.
– Ты чего? – со сна голос его звучал хрипло.
– Слышишь? Она ходит. И так каждую ночь.
Глеб прислушался.
За стеной раздавалось едва различимое поскрипывание паркета.
– Когда она спит? А ведь весь день на работе. В ее-то годы…
Глеб сомкнул глаза, но сон не приходил – наоборот, мысли становились все яснее, конкретнее. С утра надо будет наклеивать кристаллы, у Гоши Ведерникова не получается – он кладет слишком много компаунда. Работа нудная: пинцетом, пинцетом. Надо перетащить шкаф из старой лаборатории: некуда складывать образцы.
– Как ты можешь спать, когда она так ходит? – прошептала Марина.
– Я не сплю.
Глеб полежал еще несколько минут, затем приподнялся и сел, подтянув колени к груди.
Казалось, скрип паркета пунктиром прошивал тишину комнаты, то усиливаясь, то затихая.
Глеб опустил ноги на холодный пол. Попытался нащупать тапки, но, видно, слишком загнал их под кровать. Ноги все тыкались в старые босоножки – их Марина носила вместо домашних туфель. Ладно, пойду в них, подумал Глеб. Зоя Алексеевна стояла у буфета, привалившись плечом к толстой резной балясине. Из-под халата виднелась ночная рубашка. Притихшая маленькая фигура матери выражала такую тоску, что у Глеба перехватило дыхание. Зоя Алексеевна обернулась. Казалось, она не поняла, кто это появился в гостиной. Даже прищурила глаза.
– Ты чего это? – с неестественной веселостью в голосе произнесла она. – И в босоножках. Комик.
– Чего ты не спишь?
– Сердце что-то ноет. А хожу – перестает, – Зоя Алексеевна не сводила с сына сухих глаз.
– Показалась бы врачу. Кардиограмму снять, – Глеб отвел взгляд в сторону окна. – Или на работе что не так? Как там Панкратов, все бушует?
Зоя Алексеевна сделала несколько шагов по комнате. Паркет заскрипел, точно живой.
– На пенсию ушел Панкратов. Пойду прилягу.
Почему-то ей не понравилось, как стоит пепельница. Передвинула к самому краю стола.
– Все мне завидуют. Говорят, ну и сын у тебя, Алексеевна. Далеко пойдет. Такое большое дело, когда дети удачные, такое большое. Ни с чем в жизни сравнивать нельзя. Это можно понять, когда свои дети появляются…
Мать еще что-то говорила, торопливо, горячо, точно защищалась. Глеб подошел вплотную к окну. Ночь прилипла к стеклам густой темной пленкой. И было непонятно, где кончается крыша противоположного дома и начинается небо. Черный глянец стекол отражал лишь его фигуру. В углу этого зеркала виднелось лицо матери. Точно они впрессованы в это темное стекло – он и мать…
«О чем же она говорит?» – думал Глеб.
Казалось, что слова матери пчелиным роем разлетаются по комнате, садясь то на подоконник, то на диван, то на буфет, то на люстру, сталкиваясь в воздухе и рассыпаясь вновь.
При чем здесь все это? Привычки Глеба. Его школьные отметки.
Его характер. Удачливость на работе.
– Послушай, мама…
В глазах Зои Алексеевны застыла мольба: только не об этом!
Что она может посоветовать, что?
– Что же мне делать, мама?
Зоя Алексеевна погладила тугую крахмальную дорожку на спинке дивана. Растопыренные пальцы ее руки, казалось, схвачены перепонками – темные, морщинистые, точно утиные лапки.
Сколько же ей лет? Ведь ей уже около шестидесяти.
– Ладно. Спать, мама, спать… А то паркет жутко скрипит.
Глеб повернулся и нелепо, точно канатоходец, раскинув руки, направился к себе. Деревянными молотками застучали каблуки. Он спешил. Он готов был совсем сбросить дурацкие босоножки и побежать…
Но голос матери настиг его на самом пороге:
– Погоди, Глеб. Никуда нам не деться от этого разговора…
Глеб остановился, обернулся:
– Я так жалею, что Марина тебе все рассказала…
– Она правильно поступила… Клянусь твоей жизнью, Глеб: если бы я могла поменяться с той женщиной! Я бы не задумалась. Но ничего не поделаешь. И я теперь об одном молю судьбу – чтобы никто никогда не узнал. И нельзя меня осуждать за это.
Голос Зои Алексеевны дрогнул, она попыталась справиться с собой и вдруг неожиданно закричала: