Все эти непонятные для самого Пьера в другое время мечтания теперь доставляли ему огромное наслаждение. Все мечтания его стремились к тому времени, когда он будет свободен. Ему казалось, что он был очень несчастлив теперь, но он заблуждался. Это ограничение свободы и мечтаний, эти лишения и страдания, эти надежды и ужасы были лучшее счастье, которое испытывал Пьер до того времени. Теперь он считал себя несчастным, но впоследствии и всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена и с слезами в душе думал о том, что никогда не возвратятся те сильные и радостные ощущения и то спокойствие душевное, которое он испытывал в этот месяц плена.>
* № 256 (рук. № 96. T. IV, ч. 1, гл. XII, XIII, и ч. 2, гл. XI–XII).[109]
С первого же дня после казни,[110] поступив в новое товарищество пленных, Пьер почувствовал, что прежде бывшие между им и его товарищами условные преграды рождения, воспитания, нравственных привычек — теперь не существовали более. Прежде Пьер[111] старался сблизиться с народом, теперь же вовсе не думал о нем, сближение это сделалось само собою и доставило Пьеру тоже [?] новые, не испытанные им до сих пор наслаждения.
Из числа 23 человек самых разнообразных характеров и званий: офицеров, солдат, чиновников, которые потом как в тумане представлялись Пьеру, в памяти его остался навсегда[112] унтер-офицер Томского полка, взятый французами[113] в гошпитале, с которым он особенно сблизился. Унтер-офицера этого звали Платон Каратаев. Он был тамбовец и говорил тамошним говором, выговаривая ц вместо ч.[114] В воспоминании Пьера этот человек остался олицетворением всего русского, доброго, счастливого и круглого.[115] Голова у него была совершенно круглая, как большой мяч. Глаза, очень приятные, большие, карие, были[116] круглые, усы и борода, отрастая вокруг рта, составляли круг, рот[117] раскрывался овалом, близким к кругу, волоса вокруг лба всегда имели вид круга, руки[118] пухлые были почти круглые, плечи округлялись в спине,[119] грудь была высокая, округленная, руки он всегда носил в округленном положении, как будто готовился обнять что-то.[120] Все морщины на его лице — около глаз и рта были круглые. Он был невысок ростом. Зубы, ярко белые, крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все крепки, ни одного седого волоса не было в его волосах и бороде, но по рассказам его о[121] походах, в которых он участвовал 10-летним солдатом, ему должно было <быть>[122] гораздо за 50 лет.
Всё лицо было весьма приятно, голос у него был тихий и почти нежный. Говорил он очень складно и кругло, всегда заканчивая свою речь[123] и беспрестанно украшая ее поговорками, пословицами и ласкательными мужицкими словами, из которых в особенности он часто употреблял «соколик».[124] Он говорил с теми русскими старыми приемами ласки и вежества, с которыми говорят в дальних деревнях. Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил в несчастии всё напущенное на него солдатское и[125] с удовольствием возвратился к старым мужицким приемам и речи. Он неохотно говорил про свое солдатское время, и когда рассказывал, то преимущественно из старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний крестьянского быта. Поговорки, которые он говорил очень часто, не были те солдатские, большей частью неприличные и бессмысленные присказки, но это были большей частью изречения того свода глубокой житейской мудрости, которой живет народ.[126] Платон Каратаев[127] не знал ничего[128] наизусть, кроме тех солдатских ответов, которые он в рекрутстве выучил из-за сильных побоев, и он не знал ни одной поговорки и пословицы. Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторять сказанное, Платон Каратаев не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, и, когда он говорил свои речи и начинал их, казалось, не знал, чем он кончит. Он был как бы живой сосуд, наполненный чистейшей народной мудростью, сам не зная этого. На всё всегда он был согласен, всем всегда доволен, на всё у него было словечко, иногда шуточное, иногда поразительно глубокое и тем более поразительное, что он говорил иногда совершенно противуположное тому, что он говорил[129] прежде, но и то, и другое было справедливо. Одно, что он не любил, это было драки, ссоры, брань, которые случались в балагане. В этих случаях он, видимо, приходил в беспокойство и до тех пор не успокоивался, пока ему не удавалось помирить ссорящихся. Физические силы и поворотливость его были таковы[130] первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром и вечером он молился на восток, быстро крестя свой лоб и грудь и шопотом приговаривая: «Господи помилуй. Богородица, помилуй, Никола угодник, помилуй и спаси нас» и потом, ложась, говорил вслух: «положи, господи, камушком, подыми калациком». И поутру вставал, подпрыгивая, и тоже вслух говорил: «лег — свернулся, встал — встряхнулся». Он никогда не бывал без работы и всё умел делать, он шил рубашки и сапоги, пёк, варил, тесал, строгал, и[131] всегда находил себе дело. Он любил говорить и говорил хорошо; но любил тоже слушать.[132] Он любил слушать сказки, которые был в балагане один мастер рассказывать, но более всего любил слушать рассказы о настоящей жизни и так ласково и внимательно умел слушать, так кстати вставить словцо, что Пьер никому с таким удовольствием и подробностями не рассказывал свою жизнь, как этому солдату.
120
124
126