Было уже темно в балагане, когда Платон Каратаев[146] кончил свой рассказ.
— Так я сужу: у бога всего много. Ты что, женат, соколик? — спросил он, — дети есть? Дом есть? — расспрашивал он, видимо наслаждаясь вперед благообразным счастьем, в котором он представлял себе житье Пьера.
— Так-то, не тужи. Покорись беде, и беда покорится, старички говаривали. — И он встал, начал креститься, приговаривая шопотом, потом быстро лег, проговорив: «Положи, б[оже], камушком, подними калациком».
С этого дня между Пьером и Платоном Каратаевым установилась тесная дружба.
—————
Первое время пленных содержали хорошо, но с половины месяца у них стали отнимать их платье, заставляли их работать и кормили очень плохо.
Пьер, благодаря своему знанию французского и немецкого я[зыков] (бывали караульные немцы), особенно ясно чувствовал те видоизменения, которые происходили в положении французских войск в Москве и отражались на них, пленных, и на караульных солдатах, которые были для Пьера представителями положения всего французского войска.
Пьер невольно следил за тем порядком, который чуть не погубил его, и замечал, как этот порядок понемногу ослабевал и исчезал, вероятно под влиянием каких-нибудь внешних причин. В одно и то же время, вероятно увлеченные общим примером и уничтожением награбленного, даже караульные солдаты стали отнимать у пленных одежду (и с Пьера сняли сапоги и штаны, заменив только последние арестантскими),[147] стали хуже гораздо кормить, давали кроме хлеба только огурцы и изредка требуху (под конец и ее заменили кониной) и в то же время слышались пушечные выстрелы где-то недалеко. Но главный признак для Пьера состоял в том, что прежде словоохотливые караульные рассказывали Пьеру кое-что об общем ходе дел, говорили о завоевании Петербурга, о зимовке в Москве, о богатствах, которые найдены, а теперь или молчали, или сердились, когда Пьер спрашивал их об общем ходе дел.
В последних числах сентября приходил в балаган француз, спрашивая, здесь ли Пьер Безухов, но на вопрос Пьера, для чего ему это нужно было, ничего не мог ответить. Это посещение француза тревожило Пьера; то ему казалось, что это означала хорошее, то — дурное.
—————
Было 1-ое октября, Покров. Утро было ясное. В Новодевичьем монастыре звонили к обедне. Пьер стоял у двери балагана и смотрел вокруг себя. Одеяние Пьера состояло теперь из грязной, продранной рубашки,[148] единственном остатке его прежнего платья, солдатских порток, завязанных веревочками на щиколотках босых ног[149] по совету Платона Каратаева, кафтана и старой мужицкой шапки.[150] Пьер физически[151] очень изменился. Он похудел значительно, особенно в лице, и не казался уже толстым, но в плечах его и во всем стане была видна та сила, которая была наследственна в их породе. Волоса его, которые он носил всегда прежде под гребенку, за месяц плена отросли и курчавились шапкой так же, как волоса его отца. Борода и усы обросли нижнюю часть лица, и в глазах, хотя и ввалившихся, был блеск и ясность, которых никогда не было прежде.[152]
Пьер думал о том, что значило это осведомление о нем француза, и различные мечтания о том, как его отпустят и как он уедет из Москвы и заживет по-новому, — представлялись ему. Все мечтания его стремились к тому времени, когда он будет свободен. Ему казалось, что он был очень несчастлив.[153] А между тем впоследствии и во всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена и со слезами в душе думал о том, что никогда не возвратятся те сильные и радостные ощущения и то спокойствие душевное, которое он испытывал в[154] это время.[155]
Думая всё о том счастливом времени, когда он будет свободен, Пьер поставил ровно свои босые ноги и задумчиво стал смотреть на их грязные и толстые, большие пальцы. Казалось, что созерцание этих босых ног доставляло Пьеру большое удовольствие. Он несколько раз сам с собою улыбался, глядя на них.[156] Это непривычное[157] зрелище своих босых ног связывалось в его душе с сознанием простоты и ясности душевной, которые он испытывал в это время.
152
153
155
156