«Князь Андрей умер, думал он. Ежели бы умерла моя жена, я бы мог жениться на Наташе. Я уверен, что она пошла бы за меня».
Солдат подбежал к офицеру, призывая его к приехавшему начальнику. Пончини встал, ласково улыбнулся Пьеру.
— До свиданья, — сказал он и, отвечая на прежний вопрос, прибавил: — Во всяком случае, что от нас будет зависеть, вы знаете, что мы сделаем для вас всё, что можно.
Когда Пончини ушел, Пьер продолжал думать о той, на кого он был похож.[365]
«Да, стоит умереть этим двум, думал он, и тогда было бы очень хорошо. Каратаев говорит (Пьер рассказывал Каратаеву свои отношения к жене), что надо ее побить, поучить и что она смирится, но он не понимает, с ней мне невозможно счастье. А при ней я не могу быть спокоен. Как бы хорошо ей умереть. И, верно, она умрет. Это так нужно мне. Как это Каратаев болен в эту погоду. Впрочем, именно в эту погоду или очень здоров, как я (он взглянул на босые ноги), или болен».
— Что, Петр Кирилыч, что говорил офицер? — спросил чиновник пленный.
— Да неизвестно, — отвечал Пьер.
— А идут все, вон видно за балаганами. Погода-то хороша.
Чиновник прошел. Пьер продолжал задумчиво глядеть на воробьев.
Офицера позвали к[366] французу офицеру, который приехал узнать, почему до сих пор не выступили пленные, и велел, чтобы поправить ошибку или недоразумение, выступать как можно скорее.
Пьер не помнил, кто первый и как ему объявил о выступлении. Когда он очнулся, мимо него взад и вперед бегал народ, подходили батальоны, выдвигали повозки на двор Алсуфьевского дома, и он почувствовал сообщившуюся ему общую поспешность и радость. Он пошел обуваться в сапоги, которые сшил ему Каратаев. В балагане гудело веселыми голосами собиравшихся. Лежали только горячечный и Платон.
— Что ж, Платон, идти, идти, — сказал Пьер.
Платон поднял голову,[367] оглянулся и, поняв в чем дело, сел и стал обуваться. Лицо его было <так> бледно-сине, что Пьер[368] поспешно вышел из балагана с тем, чтобы переговорить с офицером о больных. Два француза солдата стояли у двери, торопя пленных.
— Voyons vite,[369] dépêchez-vous.[370]
Пьер обратился к одному из них, спрашивая, где офицер. Солдат этот, прежде ласковый (Пьер его знал), сердито крикнул на Пьера, чтоб он не смел выходить.
— Я приду, вы меня знаете.
— A vos place, sacré nom, voilà la consigne,[371] — крикнул он.
— Le lieutenant me demande,[372] — сказал Пьер.
— Eh bien, faites vite,[373] — крикнул сердито солдат.
Грубо строгое это, так противуположно прежнему, обращение солдата поразило Пьера, но ему некогда было думать. Он побежал к воротам дома, у которого Пончини с другими возился у повозок, укладывая что-то.
— Eh bien qu’est ce qu’il y a?[374] — холодно оглянувшись, как бы не узнав, сказал Пончини. Пьер сказал про[375] больных.
— Ils pourront marcher que diable,[376] — сказал Пончини, отворачиваясь, и принялся за укладку.
— Да нет, они не могут идти, — сказал [Пьер], — один, верно, нынче, завтра умрет.
— Eh bien on le laissera où il est, voilà tout,[377] — сказал другой. Пьер начал было говорить, как вдруг Пончини крикнул на него и велел солдату отвести его на место.
— Allez à ce qui vous regarde, faites vite vos paquets et marchez, voilà tout.[378]
Пьер пошел в балаган. Каратаев, собравшись, возился с французом, примеривая ему рубаху, и сам торопился, как и все. Через 5 минут всё было готово. Солдаты строго пропускали мимо себя, считая, пленных.
— Filez, filez,[379] — сердито приговаривал Пончини.
* № 265 (рук. № 97. T. IV, ч. 2, гл. XI, XIII).[380]
6 октября весь день двигались войска, ездили посланные и фуры и ломались балаганы французов и кухни; но о пленных всё еще не было никакого распоряжения. На другой день, 7 октября, все пленные солдаты[381] были на работе — таская и укладывая кули муки для французов; в балагане оставались только два больных солдата, офицеры и четыре человека, шившие рубашки для французов. В том числе был и Каратаев, распевавший песню своим тонким голосом. Пьер стоял у двери балагана.
Погода стояла ясная, тихая, теплая, так называемое бабье лето. Лист уже обвалился с деревьев, летняя трава засохла, всё, казалось, приготовилось к зиме, но[382] новая трава легла отовсюду и почки надувались на кустах и деревьях.