Первое чувство, возбужденное в Николае княжной Марьей, было чувство жалости. Она, видимо, тщетно боролась с своим волнением и с желанием не показать его в то время, как ожидала входа гостя. Она опустила глаза, когда он вошел. И увы! Он должен был признаться, что она дурна. Но как только она взглянула на него своим глубоким, страдавшим взглядом, сознание это тотчас же исчезло. В лице ее, некрасивом, как некрасивы бывают транспаранты без освещения, был зажжен[25] огонь, и[26] огонь этот освещал и играл на всем, что окружало ее. Свет этот не был ярок и светел, но чувствовалось его сильное и прочное освещение.[27]
Лицо княжны Марьи изменилось совершенно в ту минуту, как вошел Nicolas, не только на его глаза, но и на глаза В[ourienne] и М[альвинцевой]. В лице ее, в глазах (глаза были всё ее лицо) не было того ясного, невинного, простого света, который бывает у людей не страдавших, не думавших, не изучавших себя и потому довольных собою, той светлости, которая в высшей степени была в Nicolas; но в ней был глубокий свет, застилаемый внутренней, вечно недовольной собой работой.
Nicolas видел ее[28] некрасивою, но привлекательною, жалкою и значительною. Как только он увидал ее, он почувствовал, что как будто вступил в новый[29] и стройный и простой мир.
[Далее от слов: Разговор был самый простой и незначительный. Они говорили о Москве, невольно, как и все, <притворяясь> преувеличивая свою печаль об этом событии, кончая словами: и добродушно-весело стал целовать мальчика близко к печатному тексту. T. IV, ч. 1, гл. VI.]
— Славный, славный, княжна.
Когда Nicolas уходил и целовал [ее руку], княжна[30] поразила Nicolas своим важным и холодным тоном. Она спасалась от обхватившей[31] ее душу радости в этом холодном тоне.
—————
[32] Nicolas и княжна Марья почти каждый день бывали вместе, и, очевидно для всех, их умышленно оставляли наедине.
В первое время это[33] возмущало Nicolas. Бессознательно он чувствовал, что тут что-то нехорошо, но потом вдруг он рассердился на себя и на всех и, как в Тильзите, не позволил себе усумниться в том, хорошо ли то, что признано всеми хорошим, точно так же и здесь не позволил себе мудровать, а предоставил себя той власти, которая его, он чувствовал, непреодолимо влекла куда-то. Он знал, что, обещав Соне, сделать предложение княжне Марье — есть то, что он называл подлость. И он знал, что подлости он никогда не сделает.
Но он знал тоже, не знал, а в глубине души чувствовал, что как-то сделается то, что он без подлости женится на княжне Марье и что бороться против этого напрасно.[34]
* № 254 (рук. № 96. T. IV, ч. 1, гл. VI–VIII).
[35] Николай чувствовал, то[36] его сватают и женят и, вспоминая свое прежнее презрение к бракам, составляемым таким образом, свои насмешки над[37] теми, которые поддавались свахам, он удивлялся самому себе, он не противодействовал тому, что с ним делали. Как в Тильзите, он не позволил себе усумниться в том, хорошо ли то, что признано всеми хорошим, точно так же и[38] теперь он после короткой, но искренной борьбы между[39] попыткой устроить свою жизнь по своему разуму и смиренным подчинением обычному и принятому всеми людьми, он выбрал последнее и предоставил себя той власти, которая его, он это чувствовал, непреодолимо влекла куда-то. Он знал, что, обещав Соне, — сделать предложение княжне Марье — есть то, что он называл подлость. И он знал, что подлости он никогда не сделает. И он знал,[40] и не то, что знал, а в глубине души чувствовал,[41] что, отдаваясь теперь во власть обстоятельств, людей, руководивших им, он не только не делает ничего дурного, но делает что-то очень, очень[42] важное — такое важное, чего он еще никогда не делал в жизни.
В отношениях его с княжной Марьей ему постоянно чувствовалось что-то совершенно особенное от всех прежних отношений с другими женщинами. И особенность эта заключалась в каком-то грозном, таинственном и привлекательном ужасе, который он испытывал в ее присутствии. Образ жизни его в Воронеже и во время поездок его на заводы был такой же, как и прежде: он ухаживал за хорошенькими дамами, танцовал необыкновенным губернским образом,[43] с значительной улыбкой беседовал с хорошенькими барышнями и совсем или очень редко думал о княжне Марье. Даже ежели и когда он думал о ней, он никогда не думал так, как он без исключения думал о всех барышнях, встречавшихся ему в свете, не так, как он долго и когда-то с восторгом думал о Соне. О всех барышнях, как и почти всякий честный молодой человек, он думал, как о будущей жене, примеривая в своем воображении к ним все условия супружеской жизни: белый капот, жена за самоваром, женина карета, ребятишки, maman и papa, их отношение с ней и т. д. и т. д. Но когда он думал о княжне Марье, на которой его сватали, он никогда не мог ничего представить из будущей супружеской жизни. Ежели он и пытался, то всё выходило нескладно и фальшиво. Он только думал о ней, о ее свойствах, наклонностях, обдумывал и вспоминал ее выражения и, с несвойственной ему проницательностью, делал общие, всегда самые лучшие, выводы о ее характере. В ее присутствии Nicolas тоже испытывал совершенно особенное чувство. С другими дамами и девицами, которые занимали его, он часто сам с собою наедине придумывал то, что он скажет с тою или другою дамою, когда увидится с ней: так с блондинкой он говорил ей те самые мифологические комплименты, которые он говорил другим прежде и не для нее приготовил, но с княжной Марьей было совсем другое. Что бы он ни думал о ней, ни приготавливался ей сказать — как только он был с нею, он не мог говорить того, что хотел, а говорил и делал то, что хотел кто-то другой. И всё это делалось и говорилось в ее присутствии как-то нечаянно, как будто помимо его воли. И всегда что-то не именно тяжелое, но трудное — не игрушечное — было в их свиданиях.
34
35
36
38
41