Невероятно трудно, не будучи холодным и черствым сухарем, закончить предисловие к замечательному роману и, значит, проститься с ним, может быть, надолго, до следующего чтения? Так и не рассказать о всех потаенных углах этого величественного здания, где неторопливому читателю станет хорошо и счастливо? Ведь не секрет, что и хорошее чтение приносит чувство гармонии и счастья! Да, человек добр по своей божественной природе. Мы с холодной восторженностью от толстовской гениальной наблюдательности следим за Бергом, в соответствии с собственным рационалистическим характером женившимся на расчетливо-восторженной Вере, или за молодым Борисом Друбецким с его аккуратностью и точностью аптекарского провизора. Типы из нашего сегодня. Будто, сменив маскарадный костюм той эпохи, участвуют в коммерческих гонках сегодняшних дней.
Мы это констатируем, но счастливы бываем, если ненароком, достав с полки заветную книгу, перелистаем и вдруг наткнемся на лучшие, "добрые" главы романа. Становится так трудно оторваться и — к телевизору, с его очередным расследованием и убийством, и — к готовому, с сидящими вокруг стола домочадцами, ужину.
Надо же было так точно подметить и, главное, найти слово для этого "лучистого взгляда" русских женщин. Недосягаемая для нас духовная жизнь творится и творится в романе. Куда же мы растеряли это отношение к женщине, к старшим, к Богу, пытливость знания и сладко-тягучее, как весенний мед, счастье семейной жизни? Где наша откровенность, открытость и восторженность перед таинством дней? Куда все это ушло?
В квартире, взятой внаем, в проходной комнате, ведущей в покой матери, разорившейся графине Ростовой, встречаются, наконец, княжна Марья и Николай Ростов. Замирает сердце читателя. Прошло семь лет, как закончилась война. Это эпилог книги. Случится или не случится? Богатая невеста и разорившийся наследник давно проданного за долги Отрадного. В счастье надо верить, его иступленно выстрадать, желать его жертвенной душой, а не меркантильным разумом.
"Голос ее вдруг дрогнул.
— Я не знаю, — продолжала она, оправившись, — вы прежде были другой и…
— Есть тысяча причин почему (он сделал особое ударение на слово почему). Благодарю вас, княжна, — сказал он тихо. — Иногда тяжело.
Так вот отчего! Вот отчего, говорил внутренний голос в душе княжны Марьи. "Нет, я не один этот веселый, добрый и открытый взгляд, не одну красивую внешность полюбила в нем, я угадала в нем его благородную, твердую самоотверженную душу", — говорила она себе. "Да, он теперь беден, а я богата… Да, только от этого… Да, если бы этого не было…" Теперь, вспоминая прежнюю его нежность, и теперь глядя на его доброе и грустное лицо, она вдруг поняла причину его холодности.
— Почему же, граф, почему? — вдруг почти вскрикнула она не вольно, подвигаясь к нему. — Почему, скажите мне. Вы должны сказать. — Он молчал. — Я не знаю, граф, вашего почему, — про должала она. — Но мне тяжело… Я признаюсь вам в этом. Вы за что-то хотите лишить меня прежней дружбы. И мне это больно. — У нее слезы были в глазах и в голосе. — У меня так мало было счастья в жизни, что мне тяжела всякая потеря… Извините меня, прощайте. — Она вдруг заплакала и пошла из комнаты.
— Княжна! Постойте, ради Бога, — вскрикнул он, стараясь остановить ее. — Княжна!"
Восхищаясь самой сценой — вот тебе и устарелый, одряхлевший реализм, который просто означает умение виртуозно писать, чувствовать и сострадать, — здесь можно говорить еще и о божественном мастерстве, об удивительной писательской интуиции, разрешающей сцену, которую по-другому и разрешить невозможно. Двумя с половиной строками текста. Слова, которые подобраны таким образом, что между ними нет никакого зазора. Художественный ли здесь, психологический ли монолит?
"Она оглянулась. Несколько секунд они молча смотрели в глаза друг другу, и далекое, невозможное, вдруг стало близким, возможным и неизбежным…"
Еще раз спросим себя, прекрасно зная, что нет однозначного ответа, о чем этот роман? О войне, о мире, о человеческих отношениях, о социальных реалиях, о семейной жизни, о диалектике здравого смысла, о философии войны или о народной жизни? Это все попытки найти ответ там, где волшебно и упорно работал гений. Спрямить этот ответ. Да и подвластно ли все это рациональному однозначному решению?
Замечено, что иногда более точные и всеобъемлющие ответы на сугубо теоретические вопросы дает само искусство. Объясняя что-то, казалось бы, обиняком, иной, не станем говорить гений, иной крупный художник, обращаясь с произведением гения бережно, но по-свойски, как ювелир, привыкший к драгоценным камням, в образной и краткой форме объясняет все доходчивее и живее.
Здесь нам опять придется вспомнить неувядаемый фильм Сергея Бондарчука. Фильм этот начинается и заканчивается почти с одного и того же единого кадра, единой панорамы. Она снята, по-видимому, с вертолета и специальной оптической техникой. Во времена создания фильма только появилась такая техническая возможность. Настоящий художник всегда готов воспользоваться новейшими достижениями: философии ли, науки. Толстой был таким же и всю свою жизнь внимательно следил и за новыми веяниями в философии, и за всем новым в технике, и за работой его младших соратников по литературе. Но вернемся к тому, что показано на экране Бондарчуком и что так отвечало духу толстовского романа.
Из темноты, из земли, в шорохе нарождающихся корней и прорастающих трав камера постепенно поднимается, фиксируя каждую подробность, все выше и выше к свежей и нежной зелени соцветий. Потом единый ход убыстряется, все выше, а с ним, расширяется и обзор. Азарт и восторг наполняют душу. Видишь выходящую из нежной неясности, омытой туманами, землю, переплетение дорог, села, кладбища, города с вершинными куполами церквей. В каждом доме, должно быть, свои страсти, в каждом селе иной говор и иной язык в другом государстве. Все сопрягается, и все укладывается в единое целое. Божий мир, влажный, единственный, величественный и бесконечный обозрим.
Во времена Толстого во всей конкретности и подобном масштабе такое увидеть было невозможно, но гений созидания и душа могли знать об этом и увидеть своим провидческим взором. Мир не так уж велик, и если смотреть на него с больших высот, то края увиденного начинают уходить куда-то вниз, размываясь космической дымкой тумана. "Несомненно, существует связь между всем одновременно живущим". Не из этой ли фразы Толстого родилась эта панорама? В эпилоге романа, почти в финале, как философ, доходчивый и живой в своих опосредованных рассуждениях, Толстой пишет, не имея возможности согласиться с, казалось бы, очевидной материалистической истиной: "Людям, боровшимся с возникавшей истиной физической философии, казалось, что, признай они эту истину, — разрушается вера в Бога, в сотворение тверди, в чудо Иисуса Навина. Защитникам законов Коперника и Ньютона, Вольтеру, например, казалось, что законы астрономии разрушают религию, и он, как орудие против религии, употреблял законы тяготения.
Точно так же теперь кажется: стоит только признать закон необходимости, и разрушится понятие о душе, о добре и зле и все воздвигнутые на этом понятии государственные и церковные учреждения.