Тихон Шестипалый был мужик длинный, худой, с низко опущенными, с мотавшимися как будто бессильно руками, но которые в своем мотании ударяли крепче самых сильных, и мотавшимися ногами, но которые, мотаясь, огромными шагами проходили по семьдесят верст, не уставая. Шестипалый он был, потому что действительно у него были на руках и ногах приросточки около пятого пальца, и ворожея сказала ему, что ежели он отрубит один из этих пальцев, то пропадет, и Тихон берег эти уродливые кусочки мяса больше головы. Лицо у него было изрытое чем-то, длинное, с повисшим набок носом и с редкими, кое-где выбивающимися на бороде длинными волосьями. Он улыбался редко, но очень странно, так странно, что, когда он улыбался, то все смеялись. Он несколько раз был ранен, но все раны скоро заживали, и он не ходил в лазарет. Ему только нужно было остановить кровь, которую он не любил видеть. А боль он не понимал, так же как не понимал страха. Одет он был в красный французский гусарский мундир с шляпой пуховой казанской на голове и в лаптях. Эту обувь он предпочитал всем другим. У него был огромный мушкетон, который он один умел заряжать, насыпая туда сразу три заряда, и топор и пика.
— Что, Тишка? — спросил Денисов.
— Да привел двух, — сказал Тихон. (Денисов понял, что двух пленных. Он посылал его туда, где стоит парк, разведать.)
— О! Из Шамшева?
— Из Шамшева. Вот тут, у крыльца.
— Что же, много народа?
— Много, да плохой, всех побить можно разом, — сказал Тихон. — Я сразу трех взял за околицей.
— Что же двух привел?
— Да так, ваше высокоблагородие, — Тихон засмеялся, и Денисов и Петя невольно тоже.
— Что ж, третий-то где? — смеясь, спросил Денисов.
— Да так ты, ваше высокоблагородие, не серчай, так…
— Да что так?
— Да так, плохонькая такая на нем одежонка… — он замолчал.
— Ну, так что ж?
— Да что ж его водить-то, так — босой.
— Ну, ладно, ступай, я сейчас выйду к ним.
Тихон ушел и вслед за ним в комнату вошел Долохов, прискакавший за пятнадцать верст к Денисову все с тем же, чем занят был и Денисов, — желанием отвести его от депо и самому взять его. Долохов поговорил с Тихоновыми пленными и вошел в комнату. Долохов был одет просто, в военный гвардейский сюртук без эполет и в бальные щегольские ботфорты.
— Что же это мы стоим, моря караулим? — заговорил Долохов, подавая руку Денисову и Пете. — Что же ты не возьмешь их из Ртищева, ведь там триста пленных наших, — говорил он.
— Да я жду помощи на депо напасть.
— Э, вздор, депо не возьмешь, там восемь батальонов пехоты, спроси-ка, вот твой привел.
Денисов засмеялся.
— Ну, понимаем, понимаем вас, — сказал он. — Хочешь пуншу?
— Нет, не хочу, а вот что: у тебя пленных набралось много, дай мне человек десять, мне натравить молодых казачков надо.
Денисов покачал головой.
— Что ж ты не бьешь их? — просто спросил Долохов. — Вот нежности…
Долохов обманул всех, и двух генералов, и Денисова. Он, не дожидаясь никого, напал на другой день на депо и, разумеется, взял все то, что только дожидало случая отдаться.
XXII
Пьер находился в этом депо в числе пленных. С первого перехода от Москвы с него сняли валенки, и есть им ничего не давали, кроме лошадиного мяса. Ночевали они под открытым небом. Становились заморозки. На втором переходе Пьер почувствовал страшную боль в ногах и увидал, что они растрескались. Он шел, невольно припадая на одну ногу, и с этого времени почти все его силы души, вся его способность наблюдения сосредоточилась на этих ногах и этой боли. Он забыл счет времени, забыл место, забывал свои опасения и надежды, он желал не думать о ней, думал только о этой боли.
Когда и где это было, он не помнил, но одно событие поразило его: за повозками, в которых везли картины, за каретами, из которых одну он узнал свою (это теперь принадлежало, как ему сказали, герцогу Эттингенскому), шли они, пленные. Подле Пьерa шел старый солдат, тот самый, который научил его подвязывать ноги и мазать их. Справа от Пьерa шел солдат, француз молодой, с острым носом и черными круглыми глазами. Старый русский солдат стал хрипеть и просился отдохнуть.