– Я бы на месте вашего Кутузова г’асположил наибольшую батаг’ею на Кг’асном холме, – картавил, сдувая с лица бурную челку, крошка-лесовик с маршальской звездой на мундире и лорнетом на кнопке носа. – В пег’вые же часы нанести как можно больше потег’ь, изменить, так сказать, соотношение стог’он…
– Я обязательно передам Главнокомандующему, – заверял Петр, уважительно склоняя голову.
Юные стрекозы тут же наперебой жужжали:
– Еще передайте, мы будем всем сердцем болеть за победу Живой России!
– Гадкие, гадкие французы…
– Ах, люди так недолговечны…
– А когда же начнутся танцы?
Воспользовавшись тем, что графиня Арахнеева отлучилась отдать распоряжения оркестру, Петр ступил в тень в поисках небольшой передышки. Удачно расположенный столик с закусками приманил его в нишу, однако тут же горько разочаровал: ни в одном блюде не было и щепотки соли. Петр без всякого удовольствия сжевал пресный телячий рулетик и принялся наблюдать за дальнейшим торжеством.
Меж тем грянул, открывая бал, грандиозный польский. По указу распорядителя – длинного щеголя с кручеными усами под свиным пятаком, – первой парой, вышагивая горделиво и торжественно, шла молодая дочь Арахнеевой, ведомая под руку пышнотелым бородачом с рогами, торчащими из морщинистой лысины. За ними дефилировали и другие гости, не менее причудливые и даже фантасмагорические, но безупречно успевающие в такт и знающие фигуры.
Укрывшись в своей нише, Петр надеялся в одиночестве разглядеть сей увлекательный паноптикум, однако его нашли и тут.
– Удивительный вы человек, князь, от вас даже в смерти не избавиться.
Затылок, казалось, заиндевел, а сердце на секунду покрылось изморозью. Да и как тут не похолодеть, ежели голос этот принадлежал человеку, на чьем отпевании Петр лично присутствовал три года назад в Казанском соборе?
Не спеша, давая себе время на подготовку, он повернулся:
– Здравствуйте, граф.
Граф Лев Августович Лонжерон, звавшийся до побега в Россию Луи-Огюстеном, несильно изменился со дня своей смерти, разве что побледнел. А в остальном – все то же: узкое и жесткое лицо, надменные карие глаза и фигура пожарной каланчи. Мундир на нем был темно-синий, с алой лентой через плечо и золотыми дубовыми листьями на красном воротнике, а грудь сверкала медалями, будто новогодняя елка золотыми пряниками.
– Здравствовать мне уже поздно, – ухмыльнулся Лонжерон своей привычною улыбкой, что одновременно выказывала презрение к собеседнику и сочувствие его низким умственным талантам.
Выражение сие всегда отзывалось у Петра резью где-то в селезенке; с последним гвоздем, забитым в гроб, он надеялся никогда более его не увидеть.
– Кстати, об этом, – сказал он, глядя мертвецу смело в глаза. – Разве полагается вам быть здесь? Я слышал, сюда попадают лишь те, кто умер, заплутав в лесу или утонув в озере, погибнув до срока. Вы же… – Он замолчал, не желая даже заканчивать фразу – настолько она казалась ему противной чести.
У Лонжерона не дрогнул и мускул.
– Сразу после смерти я был принят на службу у Кощея, во время войны командовал воздушно-змеиным батальоном, но год назад попал в плен. Императрица, признав мои заслуги, предложила перейти на ее сторону – и я согласился.
– Успели третьего государя предать, – сказал Петр с ядом. – Такое, стало быть, даже смертью не лечится.
Скелетно-бледное лицо Лонжерона позеленело, губы сжались в длинную белую линию.
– Бонапарту, этому корсиканскому выскочке, что захватил мою родину, я никогда не присягал, – прошипел он, склоняясь ближе. – Служить ли у Кощея, мне выбора тоже не давали: власть его магии такова, что у всех мертвых он сам сидит в голове и управляет. Что касается императора Александра… – Он втянул воздух сквозь зубы, сверля взглядом крест Святого Георгия у Петра на груди. – Я, возможно, предал его, когда скомандовал отступление против приказа, зато спас своих солдат. Он посылал их на убой! Вы же знаете, что творилось в Аустерлице: французы кромсали нас, как в молотилке. Вы бы, конечно, хотели, чтобы я, как и вы, подхватил знамя и бежал на смерть, крича об отечестве и не заботясь о жизни солдат, да ведь это была бы бесполезная жертва. Битву все одно бы проиграли. А так – скольких я спас! – Он отвел глаза, тяжело дыша, а успокоившись, спросил – еле слышно, будто ему пришлось встать на горло собственному самолюбию, прежде чем просить помощи у Петра: – Скольких я спас?
Его беспокойство казалось искренним, и Петр сжалился.
– Половина вашего батальона вернулась с поля боя. Трех офицеров разжаловали, но рядовых не тронули.
Лонжерон коротко кивнул: