Бойцы проснулись к середине следующего дня, и Ремедиос дотошно их расспросила, хотя головы у них раскалывались, и от ушибов они не могли ни встать, ни рукой шевельнуть. Покончив с допросом, Ремедиос вызвала донну Констанцу.
– Похоже, ваш муж приезжал с деньгами, но не смог их передать, потому что в назначенном месте произошел взрыв. Стало быть, расстрелять вас мы пока не можем. Дело откладывается.
– Пока? – уточнила донна Констанца. – А вы не могли бы снестись с моим мужем и договориться заново?
– Нет. – Ремедиос серьезно покачала головой. – Кажется, у нас важные и срочные проблемы. В наш район вторглись военные. Этим мы должны озаботиться прежде всего.
Констанца глянула озадаченно:
– Не сочтите придиркой, но военные не могут «вторгаться» в собственную страну.
– Наши могут, – фыркнула Ремедиос. – И часто вторгаются.
– А, – сказала донна Констанца. – В таком случае, вы позволите мне и дальше ухаживать за ранеными?
– Естественно, – ответила Ремедиос. – Хоть раз в жизни сделаете что-то полезное.
С легким сердцем донна Констанца вернулась в лазарет, где по-прежнему меняла Гонзаго повязки чаще, чем другим. Юноша через силу ей улыбнулся:
– Донна Констанца, у меня в котомке рыба. Возьмите себе, а то ведь протухнет и зря пропадет.
19, в которой Хосе размышляет о смерти и разрабатываются планы
Однажды, выкурив слишком много сигар и перебрав рома, Хосе встретил сумерки в гамаке под бугенвиллией; в кустистой живой изгороди пиликали и стрекотали сверчки, а громадная тропическая луна взобралась высоко над деревом кешью, где время от времени ревуны вскрикивали и скакали по веткам, точно школьники, которых нежданно отпустили на каникулы. В отдалении слышалось хрюканье кайманов, дремавших в зеленой воде ручья; если пройти мимо с фонарем, глаза у них вспыхивали красным. Хосе частенько подумывал отловить кайманов и продать шкуры, чтобы невообразимо богатая дамочка в Париже или Нью-Йорке купила сумку, туфли или кошелек из «крокодиловой кожи», выложив в несколько сотен раз больше того, что ему заплатят за шкуры всех кайманов на ферме. Но Хосе питал нежность к этим ленивым созданиям, а богатые нью-йоркские и парижские дамочки заботили его не больше, чем военные или губернатор, и потому он не трогал кайманов, а предпочитал ударом мачете плющить головы гадюкам и королевским аспидам. По правилам, обезглавливать их нельзя: ходило поверье, что отсеченная голова может оттолкнуться от земли зубами, прыгнуть и укусить. В поселке жил человек, которому пришлось отсечь топором руку из-за того, что он пренебрег этим советом, а на триста пятьдесят километров вокруг не было доктора, чтобы ввести противоядие и сделать операцию. В отличие от многих Хосе всячески избегал убивать удавов – под тем предлогом, что они едят крыс, – и никогда не стрелял игуан забавы ради, только если требовалось мясо. Требуху он выбрасывал в реку – любил смотреть, как вскипает вода, когда рыбки рвут друг у друга ошметки. Порой он вздрагивал при мысли, что когда-нибудь превратится в такие ошметки сам. Он дал себе клятву: после смерти его закопают глубоко, в надлежащем месте, – и частями уже оплатил священнику похороны в ящике, а не в простыне. Он частенько говаривал: «Меня-то уж не сожрут всякие там дикие свиньи, муравьи, рыбы или ягуары!» – что стало поводом для подначек; друзья пожимали плечами: «Да какая разница? Мертвому-то что в лоб, что по лбу», – или: «Будь ты кормом, больше пользы бы принес, чем живьем».
В тот день Хосе всерьез раздумывал о смерти, но не о своей. Сначала он думал о насекомых, что с треском и слабым шипом погибают в пламени лампы, о ворсинках опаленных маленьких чужаков, которых он каждое утро сметал со стола, с каменного пола или, поджав губы, грязным пальцем выковыривал из лампы. Он думал, как это похоже на гибель человеческого существа: со смертью любого создания гибнет целая вселенная, и все же, как ни странно, кто ни умри, ничего особо не меняется. «Все мы насекомые, – размышлял Хосе, – но оттого, что я вот именно это насекомое, какое есть, я – центр всего»; он прокручивал в голове это словечко «de todo»;[43] наконец оно уже значило столько, что сделалось непонятным.
Потом вдруг возникла поразительно отчетливая мысль: «Может, стрелять только в офицеров?» Утром, решил Хосе, нужно поделиться ею с Хекторо, Педро и остальными, кто готовился к возвращению военных – приходившие из Чиригуаны люди рассказывали, что в округе толпы солдат. Все в поселке понимали, что военные вернулись отомстить за унижения, и каждый терзался в нервном ожидании, раздумывая, как быть, и ища твердого руководства.
Вообще-то руководство очень естественно распределилось само. Шлюха Консуэло быстро возглавила женщин и детей, а шлюха Долорес стала ее заместителем. Они руководили сбором неприкосновенного запаса провианта, рвали на полосы старые платья, предвидя, что понадобятся бинты, учились выскакивать из-за дверей с мачете в руке и бранились с мужчинами, которые из чрезмерной гордости и глупости не желали вооружить женщин винтовками, как полагается. Бок о бок с мужчинами женщины строили поперек улицы баррикаду, увенчанную колючей проволокой, которую бессовестно украли у дона Хью. Они спешно выкосили и выжгли поля вокруг поселка, чтобы солдатам негде было прятаться, и все подходящие емкости заполнили водой для питья и тушения пожаров.
У мужчин подобной ясности не наблюдалось. Мисаэль, охотник Педро, Хекторо и Хосе образовали некий командирский штаб. Хосе был главным поставщиком идей: он выдвигал разумные предложения, и остальные, как правило, их поддерживали. Мисаэль здорово раскладывал до мелочей, что надо сделать. У Хекторо был природный дар приказывать таким тоном, что никто не смел ослушаться, а Педро выступал стратегом, но в военных действиях мог проявить себя и тактиком. Учитель Луис выступал в роли всеобщего заместителя и гонца: он не обладал ни воинской решительностью, ни коварством. Он был также полезен в воплощении замыслов Хосе; скажем, придумал, как подвести к колючей проволоке ток от ветряка, что некогда крутил проигрыватель, и рассчитал, как запрудить Мулу, чтобы усложнить военным переход.
За ними «серым кардиналом» стоял сам дон Эммануэль. Он не отдавал приказов и не принимал решений, не участвовал в приготовлениях, за исключением того, что закрывал глаза на использование своего трактора при строительстве баррикады. Дон Эммануэль просто высказывал свое мнение.
Когда Хосе предложил стрелять только по офицерам, все немедленно согласились.
– Солдат призвали, – сказал Хосе. – Сами-то они воевать не хотят.
– Они такие же крестьяне, как мы, – заявил Мисаэль. – Они наши братья, нельзя их убивать.
– Согласен, – поддержал Педро. – Ни одна армия не сможет воевать без командиров. Без начальников солдаты не будут знать, что делать, и уйдут.
Возражения имелись только у Хекторо:
– Может, вы и правы, но трудно удержаться и не стрельнуть, а офицера пока еще дождешься! Если солдату и так воевать неохота, вид гибнущих товарищей его убедит. Уж я-то знаю.
– Думаю, надо спросить дона Эммануэля, – сказал Хосе.
Дон Эммануэль, как всегда, совершенно голым сидел в реке, охлаждаясь после трудов. Ходоки с берега изложили идею Хосе.
– Ага, – задумчиво проговорил дон Эммануэль, поглаживая великолепную рыжую бороду. – На мой взгляд, предложение негодное.
Все четверо очень удивились.
– Почему? – спросил Хосе.
– Потому, – ответил дон Эммануэль, – что у офицеров самые маленькие яйца. А коль вы собираетесь накормить стервятников, соблаговолите предложить им большущие муде.
Изумленные крестьяне переглянулись. Мисаэль, сообразив, что дон Эммануэль начинает беседу с обычных шуточек, ответил:
– Тогда первым придется пристрелить вас. У вас яйца самые здоровенные.
Дон Эммануэль притворился, что испуганно прикрывает низ живота.
– В таком случае, друзья мои, приведу вам еще доводы. Но сначала скажите, почему вы уверены, что сможете определить, кто из них офицер?
– Так это ж ясно, – сказал Хосе. – У них форма другая. Зеленая, но посветлей, и еще такие остроконечные шапочки. Из оружия только пистолет в черной кобуре, морды беловатые, и все скверно говорят по-испански. Во все суются, командуют и беспрестанно жуют.