А день выдался как по нашему с Маринкой заказу. Впервые хорошо и глубоко проглядывалось поле впереди ручья. Оно поднималось на изволок, и почти на горизонте виднелись сквозные верхушки деревьев и пегие крыши построек. Справа, где у нас не было соседей, голубел лес. Он тянулся по пригорку и чуть ли не вплотную подступал к тому еле видимому селению. Временами оттуда прикатывались к нам невнятные орудийные выстрелы и широкие, осыпающиеся гулы. У нас это никого не тревожило — даже синиц. Они густой стайкой сидели на проволочном заграждении — и хоть бы что.
Я все время был в окопе. Васюков давно ушел на батальонную кухню. Оттуда он должен был зайти в знакомую хату насчет выпивки. Для этого я дал ему пару своего запасного фланелевого белья. Вернулся он немного выпивши — не утерпел человек.
— Полный порядок! — доложил. — Есть кусок сала и полная писанка… А на кухне достал пару банок трески в масле. Хватит, я думаю. Хлеб-то там найдется?
— Не знаю, — сказал я.
— Как же так? Зять, а положение тещи не знает! Ты хоть видел ее?
— Один раз.
— И как она к тебе?
— Так себе…
— Не понравился, выходит?
— Война. Сам понимаешь…
— То-то и оно! И не крути-ка ты, командир, девке голову. Слышишь? Она же своя. Русская… И честная, видать…
— Старший сержант Васюков! Кто тебе помог подбить самолет и первый вынес благодарность? — спросил я.
— Ну, ты.
— Не «ну, ты», а младший лейтенант Воронов! И я запрещаю тебе обсуждать его действия, потому что он малый хороший, а не какой-нибудь там пьяница, как некоторые.
— Ясно. А выпить хорошему малому не хочется?
— Хочется. Но надо подождать до вечера.
— Тогда отнеси все туда. А то у меня такой настрой, что могу не вытерпеть. Самолет все-таки подбил я.
Мы сошли к ручью, и там в кустах краснотала я забрал у Васюкова писанку, консервы и сало. «Приду, — думал я, — положу все на стол и скажу: вот бойцы, командиры и политработники нашей части прислали подарок… на день рождения вашей дочери… Нет, это глупо. Скажу что-нибудь другое…»
На дворе я увидел Кольку, и он еще издали сказал:
— Хочешь поглядеть, сколько у нас крови?
— Где? — испугался я.
— В сарае. Маринка петуха зарезала. Варится уже…
У меня больно и радостно ворохнулось то знакомое чувство благодарности и преданности к Маринке, которое я испытывал тогда в амбаре, когда подарил ей сахар, и я схватил Кольку и поднял на руки. У него соскользнули на снег валенки — велики были, и, когда я присел и стал обертывать его ноги ситцевыми ветошками, на крыльцо вышла мать.
— Ну чего ты залез к чужому человеку? Маленький, что ли! — крикнула она Кольке.
— Я не залез, он сам, — ответил Колька.
Я поздоровался с матерью по команде «смирно». Она велела Кольке идти в хату и скрылась в сенцах.
— Позвать Маринку? — сочувственно посмотрел на меня Колька.
— А мать не заругается? — спросил я.
— Что ты! Она уже ругалась. За петуха…
Маринка выбежала в одном платье. Я снова будто впервые увидел ее — невообразимую, с громадными черными косами, со свадьбой в глазах. Я взглянул на них, как на солнце, и сказал:
— Принес вот кой-чего…
Я начал доставать из карманов сало и консервы, а Маринка оглянулась на хату и схватила меня за руки.
— Не надо сейчас, спрячь скорей! Лучше вечером… И не говори ничего маме… Потом я скажу ей про все сама…
— Я очень не нравлюсь ей? — спросил я.
— Она же не зна-ает, какой ты…
Первый раз в своей жизни я поцеловал тогда руку девушке. Маринка ахнула, вырвала руку (она пахла палеными перьями) и почти гневно сказала:
— Ну зачем ты так? Что я тебе, чужая?!
Этот день и угас ярко, — солнце закатывалось чистым, малиновым, и оснеженное поле за ручьем тоже было малиновым, жарко сверкающим. На нем, прямо перед нашим окопом, колготилась большая стая ворон и галок. Васюков сказал, что это они к морозу рассаживаются на ночь на земле.
— Они всегда это чувствуют, — сказал он. — А вообще ворона ни к черту птица. Несчастье вещует, яички соловьиные пьет…
Он оглядел горизонт, потом долго прислушивался, обратив на запад левое ухо, хотя там ничего не было слышно, кроме заглушенного пространством, еле различимого моторного гула.
— Ну что ты слушаешь? Там фронт, — сказал я.
— Думаешь, фронт? — странно спросил Васюков.
— А что же?