Выбрать главу

А теперь мы бродим и в городах. Уродливые, алчные, потерянные. И окна — редкость для нас, странность и редкость. Но все-таки они есть, вечером впотьмах, с теплыми от сна женщинами, розовый клочок неба. Но как они редки, как редки! И мы бредем к новому, непостроенному городу, где все окна принадлежат нам, и все женщины, и всё, всё, всё, — мы бредем к нашему городу, к новому городу, и по ночам наши сердца кричат, как паровозы, от алчности и тоски по родине — как паровозы. И все паровозы мчатся в новый город. И новый город — это город, в котором мудрые люди — учителя и министры — не лгут и поэты обольщаются лишь разумом своего сердца; это город, в котором не умирают матери и девушки не болеют сифилисом, город, где нет мастерских, изготовляющих протезы, и нет кресел на колесах, город, где дождь называется дождем и солнце — солнцем, город, где нет подвалов, в которых по ночам крысы пожирают истощенных детей, где нет чердаков, на которых вешаются отцы, оттого что у жены нет хлеба, чтобы подать на стол; это город, где юноши не слепцы, не однорукие, город, где нет генералов. Это новый, великолепный город, в котором все друг друга слышат и видят и все друг друга понимают: mon coeur, the night, your heart, the day, день, ночь, сердце.

И к новому городу, всем городам городу, бредем мы, голодные, сквозь майские кукушечьи ночи. И утром, когда мы просыпаемся и знаем, а нам дано это страшное знание, что нового города нигде не найти, что нет его нигде, этого города, мы опять становимся старше на десять тысяч лет и наше утро холодно и горестно-одиноко, о, как одиноко, и лишь тоскующие паровозы — они остаются; они врываются в наш мучительный сон своим рыданием, в котором слышна тоска по чужим краям, тоска по родине, жадная, грозная, великая, возбужденная. И они продолжают от боли кричать по ночам на холодных бесчувственных рельсах. Но никогда уже не помчатся они в Россию, нет, не помчатся в Россию, потому что ни один паровоз не мчится больше в Россию, не мчится больше в Россию, ни один паровоз не мчится в Россию, в Россию, ни один, ни один паровоз больше не мчится туда, ни один, нет, нет, нет…

Из гавани, из гавани уже слышится гудок раннего парохода. Возбужденно кричит какой-то баркас. И автомобиль. За стеной человек моется и поет: «Приди, и мы с тобой постранствуем немного!» А в другой комнате уже спрашивает ребенок: «Почему кричит баркас, автомобиль? Почему сосед поет за стеной?» И о чем только, о чем он не спрашивает!

Мужчина, что вчера принес хлеб, тот самый, в куртке цвета пивной бутылки, тот самый, что ночью сжимал кулак и чье лицо было мокро от слез, этот мужчина открывает глаза. Женщина отводит взор от его рта. И рот теперь так жалок, так мал, так исполнен горького мужества. Они смотрят друг на друга, зверь на зверя, один бог на другого бога, один мир на другой мир. (И нет для этого вокабулы.) Широким, добрым, отчужденным, бесконечным, теплым и удивленным взглядом смотрят они друг на друга, искони родные и враждебные, потерянные друг в друге и друг для друга.

И наступает конец, такой же, как все концы в жизни: банальный, бессловесный, захлестывающий. Вот дверь. Он уже стоит за нею, но еще не решается сделать первый шаг. (Ибо первый шаг означает: снова утрата.) Она стоит в доме и еще не решается захлопнуть дверь. (Ибо каждая захлопнутая дверь означает: снова утрата.) Но вот он уже отошел на несколько шагов. И хорошо, что он ничего больше не сказал. Ибо что, что могла бы она ответить? И вот уже исчез в утренней мгле (мгла поднимается от гавани, она пахнет рыбой и дегтем), исчез в утренней мгле. И хорошо, что он даже не обернулся. Очень хорошо. Ибо что она должна была бы сделать? Кивнуть? Просто кивнуть?

Ради

Перевод Н. Ман

Этой ночью Ради приходил ко мне. Белокурый, как всегда, и его широкое мягкое лицо смеялось. И глаза как всегда: немножко боязливые, немножко неуверенные. И два клока белокурых волос, как всегда, торчали на подбородке.

Все как всегда.

— Ты же мертв, Ради, — сказали.

— Да, — отвечал он, — не смейся, пожалуйста.

— Почему бы я стал смеяться?

— Вы всегда надо мной смеялись, я же помню. Потому что мои ноги так нелепо ступали и по дороге в школу я говорил о разных девчонках, которых совсем не знал. Вот над этим вы и смеялись. И еще над тем, что я всегда был немножко трусоват, я и сам знаю.