Но, видно, все имеет свой смысл и свои законы. Человек не все может. Иногда он не может ничего ровным счетом. Погибли же эти люди, партизаны и патриоты, чем он лучше их? В их смертный час он был вместе с ними и, наверное, уже потому заслужил такую же участь. Пусть ему простят люди, жена Анеля, сынок. Он всегда стремился быть хорошим отцом и мужем, но война или злая судьба стали сильнее его. Бог знает, как он любил их и сколько натерпелся — и за них тоже. Наверно, все было бы иначе, если бы не эта его к ним любовь, которую так подло использовали те, кто загнал его в тупик. Немец Гроссмайер исковеркал его судьбу, но не победил его воли. Его вольная воля — может, то единственное, что в нем осталось никому не подвластным. Все-таки он умрет по своему выбору… Пусть хотя бы это утешит его в горький час. Другого утешения себе он не находил…
Зябкой туманной ночью группа подрывников партизанской бригады дяди Саши пробиралась к шоссе, чтобы заминировать мост через Рессу. Ребята немного заплутали с вечера и вышли к дороге в стороне от моста. Чтобы опять не плутать по ночи и сэкономить время, пошли над откосом. Шли молча, осторожно, след в след за передним — старшим группы, армейским сержантом из окруженцев. Деревень поблизости не было, полиция ночью не очень разъезжала по лесным дорогам. Но все-таки…
Но все-таки немного в стороне и поодаль неожиданно хлопнул выстрел, негромко щелкнул в тумане, и ребята все разом присели. Но выстрелов больше не было. Хвойный бор за дорогой молча темнел в туманных сумерках, на другой стороне, за сенокосом, вообще немного чего было видно. Где-то вверху, за тучами, уже поднялась луна, слегка просветила ночь, сонно дремавшую в серой туманной наволочи.
— Так, балуется кто-то… Дурак какой-то, — тихо сказал тот, что шел следом за старшим.
Старший недоверчиво покрутил головой в пилотке, послушал и, ничего не услышав больше, осторожно пошел над откосом.
Остальные потащились следом.
Главная забота ждала их впереди.
Григорий Бакланов
Мертвые сраму не имут
(Повесть)
В полночь была перехвачена немецкая радиограмма. При свете керосиновых ламп ее расшифровали. Это был приказ командующего группой, посланный вдогон. Немцы меняли направление танкового удара.
Нужно было срочно закрыть намечавшийся прорыв. Из артиллерийских частей, стоявших поблизости, был только дивизион тяжелых гаубиц-пушек и зенитный дивизион. Ночью они получили приказ спешно выдвинуться в район деревень Новой и Старой Тарасовки, занять позиции и преградить путь танкам.
Но когда приказ был отдан и получен, немцы с марша перенесли южней острие танкового удара. Однако об этом уже никто не знал.
То, что называлось тяжелым артиллерийским дивизионом, были на самом деле две неполные батареи: три пушки и четыре трактора. Утром только они вышли из боя и стояли в ремонте. У одного трактора был разобран мотор и сняты гусеницы, три других ожидали своей очереди. Впервые за долгое время бойцы выжарили и выстирали с себя все и после многих суток непрерывных боев спали в жарко натопленных хатах, раздетые, во всем чистом.
А по снежной, сильно всхолмленной равнине, холодно освещенные высокой луной, двигались уже немецкие танки. Но люди спали, раскинувшись, в одном белье, даже во сне всем телом ощущая покой и тепло.
Белый дым подымался над крышами, на улицах было светло от луны, и часовые, жадно вдыхая на морозе запахи жилья, тепла и дыма, мечтали, как вскоре сменятся и, поев горячего, раздевшись, тоже завалятся спать.
Только в одном доме еще не спали. Ярко горела прочищенная ординарцем керосиновая лампа, на всех гвоздях по стенам висели шинели, и на кровати в углу, куда свет достигал слабо, шинели и оружие были свалены в ногах. За столом сидели командир дивизиона майор Ушаков, невысокий, крепкого сложения, с обветренным, грубым, сильным лицом, замполит капитан Васич и начальник штаба капитан Ищенко. И с ними была военврач другого полка. Она догоняла свою часть и заночевала в деревне. А тут как раз топили баню — редкое счастье на фронте зимой. И вот, с не просохшей после мытья вьющейся черноволосой, коротко постриженной головой, в свежей гимнастерке, она сидела за столом, чувствуя ежеминутно внимание всех троих мужчин.
А пятым за столом был восьмилетний мальчик, хозяйкин сын. Он стоял у Васича между колен. Кончиком финского ножа вырезая для него птицу из дерева, Васич перехватил его робкий взгляд.
Мальчик смотрел на ярко-синюю консервную банку, на которой была нарисована розовая, глянцевая, нарезанная ломтиками колбаса. Он смотрел на эту нарисованную колбасу. Васич взял банку, ножом выложил колбасный фарш на тарелку, подвинул хлеб.
— Ешь, — сказал он.
Босые ноги мальчика нерешительно переступили в темноте на глиняном полу между сапогами Васича. Два глаза, блестевшие в свете лампы, шмыгнули по лицам. Потом коричневая, обветренная лапка быстро взяла колбасу с тарелки. Жевал он с закрытым ртом, опустив глаза. Васич не смотрел на него. Сейчас мальчик все же привык, а когда первый раз его угощать стали, он, взяв еду и глядя в пол, сразу же ушел за кровать и там, в темноте, затихнув, ел беззвучно и быстро.
— Комиссар! — крикнул Ушаков через стол. — Она, оказывается, тоже под Одессой была!
Он указал на врача. И, считая нужным немедленно отметить такое дело, хозяйски оглядел стол:
— Арчил!
В дверях возник ординарец Баградзе. Гимнастерка его была засалена на карманах и на животе, рукава завернуты, сильные волосатые руки он держал отставленными, и пальцы и ладони блестели от жира. Пахло от Баградзе жареным луком.
— Две минуты, товарищ майор!.. — заговорил он, сильно двигая усами и тараща глаза.
Повернув черноволосую голову, зная, что она хороша в профиль, военврач с интересом смотрела на ординарца. Она понимала, что все эти приготовления и суета из-за нее, и была оживлена, и щеки у нее горели.
Из-за спины ординарца, потеснив его, просунулась хозяйка-украинка в длинном фартуке.
— Он же ж не жарить. Положил на вугли, тай смалыть. Там мнясо чорне зробилось, як вугиль.
И улыбнулась: мол, така чудна людына!
Баградзе с живостью обернулся к ней, глаза его горели яростью. Но еще живей Ушаков скомандовал:
— Одна нога здесь, другая — там!
И оглянулся победителем.
Васич, понимавший, для кого это представление, не подал виду. Они давно воевали вместе, и он знал Ушакова. Жесткой рукой с короткими пальцами пригладив светлую челку на лбу, Ушаков сказал:
— Помнишь, комиссар, Одессу? Атака — пилотку на бронь, каску на бруствер!..
Глаза его сдержанно блестели. И военврач смотрела на него.
— Молодые были, дураки, — сказал Васич. Коленями он чувствовал, как мальчик ест, глотает большие куски, весь напрягаясь. Он глянул на военврача и Ушакова. И, добродушно улыбнувшись, пошутил только: — Человека почему-то без запчастей выпускают. Отобьют голову, после пилотку надевать не на что.
— Брось, брось, — перебил Ушаков, обнажая стальные зубы, вставленные после ранения. — Брось, комиссар!
Он пристукнул ладонью по столу, твердостью снимая любые возражения. Ему нравилось говорить «комиссар»: что был комиссар его дивизиона и его дивизион, а он — командир дивизиона. И еще в слове «комиссар» было со времен революции нечто такое, что не вмещалось в теперешнее слово «замполит».
— Это вот Ищенке так говорить. А ты сам такого духа, я знаю. Тебе только разные там теории мешают.
Ищенко, не принимавший участия в разговоре, поскольку разговор не касался его лично, спокойно улыбался и разглядывал на свет лампы свой наборный мундштучок из алюминиевых и прозрачных пластмассовых колец: он любил вещи, и ему, начальнику штаба, часто дарили их. Этот мундштучок выточил для него артмастер. Он курил, улыбался и чувствовал превосходство над обоими, наблюдая, как они ухаживают за врачом: он был женат.