А если она продолжала спать - он мог до бесконечности любоваться каждой черточкой её лица, каждым изгибом её тела, каждой прядью её рассыпавшихся по подушке волос. Он вдыхал и впивал её образ, старался зафиксировать и удержать в памяти все его детали, слагавшиеся в удивительное целое. Если бы она знала, чем он для неё пожертвовал - он продал и предал все, лишь бы её никогда не предать и не продать, и, кроме любви к ней, цепь собственных предательств оставила в нем лишь холодную ненависть к миру, потребовавшему такую несуразно большую и жестокую плату, чтобы иногда он мог оказываться рядом с ней, любимой и желанной - и знать, что перед ней-то он ни в чем не виновен... Иногда ему приходило в голову, что, может, лучше рассказать ей все как есть - но нет, тогда могла навек оборваться тонкая ниточка, продолжающая их связывать. Были вещи, которые, ему казалось, она бы ни за что не простила ему - хотя они и были сделаны ради нее. А может быть - иногда ему приходила в голову сумасшедшая мысль тайна женской души такова, что она не только простит его, но и примет сделанное им как драгоценный дар: ведь ничего другого он не способен был ей подарить.
Когда телефон затрезвонил, он быстро схватил трубку, чтобы громкие гудки не разбудили спящую.
- Да?
- "Литовец"? - осведомился голос в трубке. - Снимайся с места.
- Когда? - спросил он.
- Немедленно.
- Что произошло? - он знал, что такого вопроса задавать не положено, особенно по линии международной телефонной связи, и все-таки не удержался.
На другом конце провода просто положили трубку.
Он с силой смял сигарету о донышко пепельницы - и тут же закурил следующую. Ему надо было хотя бы пять минут, чтобы прийти в себя и собраться с мыслями.
В Москву придется вылетать ближайшим рейсом, это факт. Собственно, он давно был к этому готов. На определенном этапе без него никак нельзя было обойтись. По тому, что ему было известно, он должен был сыграть роль основного прикрытия для человека, со следа которого надо было сбить охотников. Но он так надеялся, что охотники и без того потеряют след, и можно будет обойтись без него!
Женщина все-таки проснулась - и теперь глядела на него сквозь мягкий сумрак, больше похожий на почти прозрачный синий туман, и её глаза были в этом тумане как две звезды.
- Что произошло? - она словно эхом повторила вопрос, который он только что задал телефонному собеседнику. По-русски она говорила вполне чисто, но мягкий акцент, когда гласные словно бархатной лапкой придавлены и растянуты, а согласные выскакивают из-под этой лапки, недовольно прищелкивая, позволял угадать в ней полячку.
- Дела, - ответил он. - Меня на два дня вызывают из Парижа.
- Но ведь через два дня меня здесь не будет, - сказала она.
Он только кивнул.
- Знаю.
- И ты не можешь отложить свой отъезд?
- Нет, - так же коротко ответил он.
- Даже ради меня?
Ему захотелось сказать ей: "Именно ради тебя я и не могу его отложить! Если я сейчас пошлю все на фиг, я больше никогда не сумею вернуться в этот чертов Париж, единственное место на земле, где наши пути могут теперь постоянно пересекаться, где я могу быть уверен, что хотя бы раз в два месяца мы сумеем украсть у жизни вот такую ночь... Вся моя жизнь идиотское ожидание наших слишком коротких встреч... Ожидание, наполненное тьмой тьмущей никчемных дел, наполненное ненавистью и болью..."
Но вместо этого он сказал:
- Как будто ты много делаешь ради меня. Мы встречаемся, когда нам обоим это в удовольствие и не обязывает ко многому. Разве не так?
Ему показалось, что её глаза полыхнули мгновенным холодным огнем, резким и сумрачным - так порой проблескивает предгрозовой свет в низких свинцовых тучах - но она справилась с собой и сказала только:
- Да, так.
- Ну, вот... - он нарочито небрежно повернулся к окну. - Достаточно того, что есть.
- А что у нас есть?
- Даже слишком много... - у него перехватило дыхание, и теперь он глядел на улицу, потому что у него возникло ощущение, что эта улица, с её фонарями и кружевными чугунными балкончиками домов напротив, становится частью их самих, что и он, и Мария, и эта улица, освещенная зыбким светом единая река, неспешно струящаяся куда-то, и что их тела растворяются в этой реке, становясь её частицами. - Помнишь, у Ронсара? "Признает даже смерть твои владенья, Любви не выдержит земля, Увидим вместе мы корабль забвенья И Елисейские поля..." Он имел в виду другие Елисейские поля - блаженное место царства мертвых, но у нас они есть здесь и сейчас, в земном смысле... Мы можем плыть по Елисейским полям, сквозь Триумфальную арку и дальше, на корабле забвения нашей любви, а если порой приходится сходить с этого корабля - что ж, ничего не поделаешь...
- На данный момент, мы видим не Елисейские поля, а улицу Родена, сказала она, заставляя себя улыбнуться.
- Все равно. Ты ведь понимаешь, что я хочу сказать.
- Но если... - она замолкла, подбирая слова. - Если даже смерть не смеет войти туда, где мы с тобой, признавая мои владенья... Признавая, что ты целиком принадлежишь мне, когда ты рядом со мной... То кто другой имеет право вторгаться?
- Никто и не вторгается, - он пересек комнату, сел на кровать, взял в свои руки её руку. - Но бывает так, что... Да, конечно, это именно потому, что смерть не смеет войти в очерченный нами круг. Поэтому иногда, когда я ей особенно необходим, она выкликает меня издалека, условным свистом... И бывают случаи, когда я обязан отозваться на этот свист, подобно охотничьей собаке - чтобы уберечь от посягательств смерти нечто иное... Других людей, которые живут вне границ нашего защитного круга...
- Так чем ты занимаешься, вне этих границ? - неожиданно резко спросила она.
- Как будто ты не знаешь.
- Представь себе, нет!.. А впрочем, и не хочу знать, - поспешно, чересчур даже поспешно, добавила она. - Иди сюда.
Она притянула его к себе, её губы чуть дрогнули и верхняя приподнялась, обнажив ровные зубы - он так хорошо знал это особенное выражение на её лице, появлявшееся, когда она не могла больше сдерживать внезапный прилив страсти и хотела вобрать его в себя, ощутить его в себе и раствориться в нем одновременно, в этом движении её губ было все вместе - и мольба о поцелуе и желание укусить, злое и хищное, ненависть к себе и к нему за то, что она оказывалась открытой перед ним, почти беспомощно показывала ему, что не может без него жить. Наверно, и на моем лице появляется схожее выражение, размышлял он, в те дни и часы, когда она была далеко, и у него находились силы думать и анализировать, потому что и я испытываю нечто сходное, я тоже знаю, что между нами больше разногласий и обид, чем истинного понимания, и все равно кидаюсь к ней, и прикипаю к ней... Впервые он увидел это выражение в их первую же ночь, давным-давно, когда им обоим ещё не было и двадцати, и ещё спал огромный одряхлевший зверь Советского Союза, но со стороны Польши уже доносились громы, которым предстояло... нет, не разлучить их, но обречь их на вечное существование по касательной друг к другу, их, Тристана и Изольду, Ромео и Джульетту нынешних времен... И сейчас, спустя двадцать лет, он словно заново открывал это выражение затравленной страсти на её лице, да, оно опять было таким же новым и удивительным, как вечно новым и удивительным было каждое его проникновение в нее, таким же невероятным, как и в первую ночь, их словно каждый раз поднимало на огромной волне, и не верилось, что такое возможно, и, вместе с тем, это неверие каким-то образом умножалось на множащийся опыт познания, и всякий раз, когда он входил в нее, это было одновременно и как шаг сквозь распахнувшиеся ворота неведомого доселе блистательного мира и как шаг через порог родного дома - возвращение домой, которого он жаждал всю жизнь...
Иногда - вот как сейчас - он пытался разглядеть, как выглядит в эти мгновенья в её глазах... Она никогда не закрывала глаз, разве что непроизвольно смыкала их в моменты наивысшего наслаждения, когда по её телу пробегала дрожь и её пальцы вцеплялись в его плечи... Она хотела видеть его, хотела отложить в своей памяти каждое мимолетное изменение его лица, чтобы потом, во время их долгих разлук, жить этими воспоминаниями - как верблюд живет запасами, накопленными в собственном горбу, постепенно оседающем и уменьшающемся во время странствия через пустыню. И, если пустыня окажется слишком велика, то даже верблюд упадет от истощения...