Впрочем, могло ли быть иначе? Это сейчас Первушин — преуспевающий писатель, автор нескольких книг, достаточно успешно подвизающийся как в области фантастики, так и в научно-художественной литературе. Однако и «Чужаки в Пеллюсидаре»[3], и «Война по понедельникам» написаны десять лет назад — в совсем иных обстоятельствах и совсем другим человеком[4]… (В свое время повесть «Чужаки в Пеллюсидаре» была представлена в кировоградский журнал «Порог», но из-за своего объема так и не дождалась публикации. — Ред.). А значит, чтобы с ними разобраться, надлежит мысленно вернуться к юноше начала девяностых.
Издавна известно, что для воспитания ума и чувств исключительно благотворны впечатления от перемены мест. Что ж, нашему герою их хватило. Родился он в 1970 году в Иванове, с 1978 по 1986 год жил в Силламяэ, потом еще год — в Мурманске, столько же — в Пскове, и уж только затем, с 1988 года — в Ленинграде (нынешнем Санкт-Петербурге), куда он приехал с двумя намерениями: поступить в Политехнический институт (нынешний Санкт-Петербургский государственный технический университет) и внедриться в сообщество писателей-фантастов. Оба намерения, замечу, были исполнены — и студентом стал, и членом КЛФ «Миф XX», и участником Студии фантастики, которой руководили мы со светлой памяти Анатолием Федоровичем Бритиковым; а чуть позже — и членом семинара Бориса Стругацкого. Впрочем, еще в старших классах школы Первушин уже активно рассылал по журналам свои творения, заочно сведя знакомство с такими редакторами, как мои добрые друзья — Виталий Бугров из «Уральского следопыта», Олег Соколов[5] из «Вокруг света» и Владимир Малов из «Юного техника». Однако публикациями там только поманили — ни одна не сбылась (как сейчас посмотреть — оно и хорошо!). Так что прелюдией к литературному дебюту стали рассказы, вошедшие в роскошный, с золотым тиснением, но самиздатовски-машинописный том, выпущенный в 1986 году КЛФ «Стажеры» (сборник и название-то получил по первушинскому опусу — «Повод для оптимизма»). А собственно дебютом явился рассказ «Иванушка и автомат», опубликованный в 1990 году во втором номере журнала «Измерение Ф», — очередного издания, затеянного неутомимым подвижником НФ Александром Сидоровичем.
А покуда его рассказы обсуждались на занятиях нашей Студии[6] и мало-помалу пробивались в печать, Первушин начал потихоньку осваивать и более крупную форму, лучшие образчики которой сейчас перед вами.
И все-таки к двадцати годам набрать чувственный опыт, способный служить надежной опорой в литературном ремесле, — задача, в наш век позднего взросления едва ли осуществимая. Я далек от хемингуэевского тезиса, согласно которому писатель вправе говорить лишь об испытанном и пережитом, — подобно всякой максиме, он низводит кедр до бревна. И все же рациональное зерно тут есть: чтобы положить начало творческой реакции, должна накопиться некая критическая масса личного опыта. Впрочем, ситуация отнюдь не безвыходна: в противном случае не знали бы мы ранних писательских дебютов. В распоряжении всякого желающего сколько угодно опыта — опосредованного, почерпнутого из уже существующих книг. И стадии этой не избежало подавляющее большинство начинающих писателей.
Тут самое место помянуть и еще одно понятие — импринтинг (или, проще говоря, запечатление). Свойственен этот инстинкт едва ли не всему живому на земле, хотя наиболее исследован на примере птиц. И — в отдельных случаях — людей. Ежели взять только что вылупившегося из яйца цыпленка и мимо него протянуть на веревочке валенок, то куренок будет искренне считать валенок родной мамой, на несушку же с этого момента ему станет глубоко наплевать. Фокус прост: опыт миллионов курьих поколений закрепил восприятие мира, согласно которому первый движущийся предмет размерами крупнее самого цыпленка и есть его родная матушка. В нормальных условиях так всегда и получается, опыт же инкубаторской жизни в инстинктах закрепиться, сами понимаете, покамест не смог… Не знаю (и сам Первушин припомнить не в состоянии), какая именно книга сыграла роковую импринтинговую роль — ясно лишь, что была она фантастической: став, как водится, запойным книгочеем, наш юный герой не то чтобы ограничил круг чтения исключительно НФ, но отдавал ей явное предпочтение. В результате восприятие фантастических миров в качестве некоей квазиреальности вкупе с жаждой самому творить нечто подобное закрепились в нем чуть ли не на уровне инстинкта, активно способствующего обращению именно к опыту книжному.
При отсутствии таланта его использование может обернуться вторичностью, невольно заставляющей вспомнить слова раввина из «Уриэля Акосты»: «Все это уже было… было… было…». Но при наличии — из-под пера просто выходят те произведения, что именуются «литературой от книг». Да, чувственный опыт заемен, но мысли-то — свои; но порыв-то — свой… Именно так и обстояло дело с Первушиным.
Замечу a propos, что для иных писателей эта опора и потом, когда собственного опыта хоть отбавляй, остается единственно надежной. Именно они пишут (не по заказу, куска хлеба ради наступая на горло собственной песне, а по велению души!) всякого рода римейки и сиквелы; именно на ней в значительной степени базируется постмодернизм.
Вот два контрастных примера.
Совсем еще юный Вячеслав Рыбаков начинал с повести, продолжавшей лемовский «Солярис», но впоследствии, готовя ее к публикации, понял, что произведение совершенно самостоятельно, и все литературные отсылки искусно изъял. А впоследствии лишь единожды обратился к чужому литературному материалу, участвуя в издательском проекте «Время учеников» по мотивам творчества братьев Стругацких.[7] Впрочем, это была уже не детская зачарованность, не постмодернистская литературная игра, но просто дань уважения и восхищения воспитателям своего поколения. Так что перед нами — случай нормальной детской болезни.
Иное дело — американец Филип Джоуз[8] Фармер. Ему всю жизнь надо было перетолмачивать на свой лад то Жюля Верна, то Жозефа Рони-старшего, то Эдгара Райса Берроуза; то обращаться к образам, рожденным воображением Германа Мелвилла, то приписывать собственный роман перу придуманного Куртом Воннегутом писателя-фантаста Килкгора Траута, то делать своим соавтором другого фантаста — Лео Квикега[9] Тинкраудера, первоначально являвшегося персонажем одного из фармеровских же романов… Тут перед нами уже явный хроник.
На этой шкале Антон Первушин пребывает где-то посередине — то ли у него чуть затянувшаяся детская болезнь, то ли легкая форма хронической: потребность использовать, обыгрывать, вплетать в свое повествование кем-то уже вымышленное он ощущает по сей день и не так давно даже испросил у меня разрешения использовать в очередном романе Биармию — страну, придуманную в «Распечатывателе сосудов». Но если вы внимательно приглядитесь к «Войне по понедельникам» и «Чужакам в Пеллюсидаре», то обнаружите, что — в отличие от Фармера и ему подобных — Первушина преимущественно интересует заемный антураж, словно автору жаль времени и усилий на их измысливание и продумывание, тогда как герои и идеи у него изначально[10] собственные.
К ним и перейдем.
В умы и души поколения, для которого смерть Отца народов не личное воспоминание, а только исторический факт, взросшего в гиперстабильных условиях брежневского «развитого социализма», грянувшие с перестройкой скорые перемены внесли куда больше смятения, чем это можно было предсказать. Казалось, это о нем, томившемся дотоле в тенетах «застоя», гневно судившем тоталитаризм, алкавшем выхода на простор, шиллеровские слова:
Вздохи, правда, начались не сразу — на это понадобилось два-три года. На первом этапе захотелось просто осмыслить прошлое, взглянув на него уже не изнутри, но с некоей отстраненной точки зрения. У Антона Первушина такой попыткой стали «Чужаки в Пеллюсидаре» (1990—1992) и «Война по понедельникам» (1992—1993).
3
Да простит меня автор, но все-таки старое доброе написание Пеллуцидар мне как-то привычнее, и вне заглавия повести я буду пользоваться именно им.
4
Чуть было не написал: «…скорее фэном, чем фантастом», — но вовремя спохватился: все-таки в случае Первушина все было прямо наоборот — фэном (да и то не из активных) он стал как раз позже, поскольку первый свой (и, по счастью, не сохранившийся) рассказ сотворил (и даже собственноручно проиллюстрировал) в восемь лет под неизгладимым впечатлением от японского фильма «Легенда о динозавре». А в первый свой КЛФ — «Стажеры», что существовал в восьмидесятые годы в эстонском городе Силламяэ — пришел, будучи уже вдвое старше.
5
Переписка с ним превратилась в своеобразную заочную литературную учебу: не знаю уж, по каким именно соображениям, но Олег Соколов не перекинул, как принято было, рукописи начинающего автора какому-нибудь литконсультанту (возможно, поразила его первушинская неиссякаемость — настырный школьник слал по рассказу в неделю), а вместо того исправно отвечал всякий раз сам, учиняя разборы и разносы, явно пошедшие во благо.
6
В один из сезонов, помню, чуть ли не полдюжины раз подряд — не знаю, как с академической точки зрения, но с писательской студенческие годы оказались для Первушина весьма плодотворными.
7
Естественно, Первушин также не удержался от искушения и написал свою вариацию на темы «Попытки к бегству» — не то большой рассказ, не то коротенькую повесть, бесхитростно озаглавленную «При попытке к бегству». (Опубликована в журнале «Порог» №4, 1999 . — Ред.).
8
В нашей практике закрепилось написание Жозе — почему-то на португальский лад, но энглизированная форма все-таки логичнее.
10
Это справедливо даже по отношению к раннему рассказу «Харон», навеянному чтением Роджера Желязны; жаль все же, что не сохранился тот, в восемь лет написанный, рассказ о динозавре: и в нем, наверное, из фильма была взята лишь обстановка, суть же пусть и неистребимо детская, но — своя. Впрочем, что теперь гадать…