Выбрать главу

И снова наступила тишина, стало слышно, как внизу, на первом этаже, выстукивали дробь аппараты узла связи.

– Но Павлов возвратился из Москвы, – подавленно сказал Тимошенко.

– Возвратился?! – В голосе Мехлиса просквозила тревога. – А где же он сейчас?

– Я услал его в двадцатую армию…

Снизу снова донесся перестук аппаратов.

16

Ночь была душной и, как многие ночи на фронте, таинственно-тревожной. Высоко под звездами, смотревшими сквозь густые сплетения ветвей черного леса, все шли и шли немецкие бомбардировщики, роняя на землю нудный, стонущий гуд. С той стороны, где восходит солнце и куда ползли по небу невидимые, тяжело груженные самолеты, временами доносился тугой, скраденный расстоянием отзвук, а на западе, за Друтью, будто отвечая на далекий грохот бомбовых обвалов, откликались беспокоящим огнем по немцам наши орудия.

Фронтовой сон чуток. Спали в шалашах, в кабинах и в кузовах нескольких имевшихся в распоряжении группы генерала Чумакова автомашин, а многие улеглись прямо на траве, под кустами орешника. Федор Ксенофонтович Чумаков, с вечера почувствовав, как заныли под бинтами поврежденные осколком челюстные мышцы, лег спать в палатке на брезентовой дерюге, покрывавшей слой елового лапника, – опасался дождя. Рана все еще беспокоила: толстый слой порошкового стрептоцида медленно унимал воспаление, и нижняя челюсть оставалась малоподвижной: Федор Ксенофонтович с трудом мог есть только размоченные сухари и хлебать жиденький суп. Когда же разговаривал, то в левом ухе, на которое почти перестал слышать, и в нижней части виска просыпалась тупая, пульсирующая боль. Иногда челюстной сустав неожиданно заклинивался, и он на время лишался речи. Но в этих своих мучениях Чумаков никому не признавался.

Сквозь расслабившую тело дрему слышал раздававшиеся иногда оклики часовых, хруст сучьев под чьими-то сапогами, шелест кустов, одиночные выстрелы за линией охранения. Мнилось, что вот-вот может вспыхнуть, как это бывало в окружении, трескотня автоматов, и тогда надо будет вскакивать, хвататься за оружие, не зная, где противник и что он собой представляет.

У Федора Ксенофонтовича тяжело было на сердце, и он, силой воли подавляя в себе трудные мысли, хотел побыстрее уснуть. Но рядом сладко похрапывал полковой комиссар Жилов, и, чтобы не слышать похрапывающего комиссара, отодвинулся на край дерюги, под приподнятый полог палатки. Однако натянутая парусина, словно резонатор, усиливала все другие звуки, которыми жил ночной лес, и Федор Ксенофонтович даже стал слышать, как разговаривали и пересмеивались младший политрук Иванюта и старший лейтенант Колодяжный, устроившиеся на ночлег неподалеку. Хотел было прикрикнуть на них, но Колодяжный зашелся таким удушливым, заразительным смешком, что Федор Ксенофонтович сам невольно хмыкнул и стал прислушиваться, стараясь понять причину веселья молодых людей.

– …Нет, верно тебе говорю! – доносился хрипловатый говорок Иванюты.

– Да ты же помнишь: это была, кажется, седьмая наша контратака, на клеверном поле! Втолковываю: хлопцы, если хотите уцелеть, держитесь от меня справа и слева, но штыком не работайте, а палите по тем гитлерякам, которые в меня целятся. И получилось!.. Ломлюсь, понимаешь, под их охраной и работаю длинным уколом с выпадом. Карабин, как игрушечка, летит вперед!.. Ну, иногда там – правый или левый отбив вниз… За такую работу на штурмовой полосе в училище мне всегда пятерку ставили.

– И многих укокошил? – с недоверием поинтересовался Колодяжный.

– Ни одного! – Иванюта заразительно засмеялся. – Я же с расстояния, выбросом карабина!.. Понимаешь? Чтоб штык только коснулся, но… обязательно головы! И валятся как снопы!.. От шока… Дошло?.. Длинный выпад навстречу, легкий удар острием штыка в лицо, или в лоб, или в шею – и бросает фашист автомат, копыта в стороны, и будь здоров!

– Силен! – одобрительно хохотнул Колодяжный. – И все твои телохранители уцелели?

– Все до единого!.. Поверили, что я завороженный. Циркачом меня назвали. А знаешь, как я такую механику придумал?

– Это же элементарно.

– Ха! Когда знаешь! – Иванюта опять зашелся смехом, кажется, совсем глупым, беспричинным. И тут же стал пояснять: – У нас в селе был один хитрый дядька. Архипом звали. Так вот, этот Архип однажды подкупил цыганку, чтобы наворожила его соседям то, что ему надо.

– А что ему было надо?

– Ты послушай. Цыганка вначале убедила соседей Архипа, что она ясновидица: каждому рассказала все, что случилось в его жизни, – конечно, Архип ее просветил. А потом уверила, что точно знает, когда кто из них помрет… Первым назвала Архипа, но открыть время его смерти отказалась наотрез. А соседям его наворожила более конкретно: «Ты, Иван, помрешь после Архипа, в тот день, когда по нему будут справлять сороковины. А ты, Платон, ровно через семь месяцев после Архипа отдашь богу душу…» Третьему соседу, Савке, по словам цыганки, выпало прощаться с белым светом через год после Архипа…

– Ну и чего твой Архип добился такой брехней? – недоумевал Колодяжный.

– Не понимаешь?! – Иванюта опять залился смехом. – Райской жизни добился! Только возьмется Архип за лопату, чтоб грядку вскопать, или за косу, чтоб травы корове накосить, а соседи уже наперегонки бегут на помощь… Следили за ним, как за дитем малым! Закашляет или застонет он – может, с перепою или еще с чего, – и пожалуйста: Иван спешит с кринкой меду, Платон – с кругляшом масла, а Савка тащит настоянную на целебных травах горилку – лечись, мол, дорогой соседушка, да не спеши помирать… Прямо на руках его носили… А однажды Архип действительно расхворался: объелся соседскими подношениями, и желудок стал давать осечку… Ох и забегали соседи: и врачей к нему, и знахарей! Ничто не помогает. Тогда собрались на совет и решили… А ты учти: скупые мужики были!.. Решили, значит, послать Архипа на курорт. Кто продал пару овец, кто телку, кто свинью, скопили деньги и внесли их куда надо, а документы прислали соседу по почте, будто от медицинских властей…

Колодяжный, позабыв, что вокруг спят, захохотал громко и заразительно. И тут же кто-то со стороны беззлобно прикрикнул:

– Спать дайте, черти!

Друзья умолкли, наступила тишина, и Федор Ксенофонтович не заметил, как окунулся в сон… Ему приснилось, что он дома, в Ленинграде. За пианино сидит Ирина; ее пальцы проворно бегают по клавишам, но музыки он почему-то не слышит и с тревогой смотрит на дочь, на лице которой застыла какая-то жалкая, просящая улыбка, а из больших красивых глаз катятся крупные горошины слез… Потом из-за пианино выходит Ольга, почему-то в цыганском одеянии – в длинной широкой юбке, цветастой блузке, с пестрым платком на плечах и с золотыми подвесками в мочках ушей. Округлив в испуге глаза, она что-то взволнованно говорит, он силится разобрать ее слова, но слышит только звон серебряных молоточков да знакомую мелодию: