Далее случилось почти невероятное – об этом Колодяжный услышал от комиссара артиллерийской группы политрука Московина. Вчера, с наступлением темноты, эта сводная группа из двенадцати орудий 152-миллиметрового калибра на тракторной тяге и девяти грузовиках со снарядами под командованием капитана Анисина, покинув огневые позиции на речке Лучеса у деревни Копоти, продвинулась по тылам врага на северо-запад и в направлении Витебского аэродрома. Там скопилось, как донесла разведка, более сотни немецких боевых самолетов.
Политрук Московин не знал, кем и как была подготовлена эта дерзкая операция, но на месте, куда прибыла колонна, их уже ожидали «маяки», пункт связи, от которого уходили нитки провода к наблюдательному пункту, замаскированному под самым носом у немцев – чуть ли не в начале взлетной полосы.
В час ночи пушки ударили со всех стволов и, повинуясь командам с наблюдательного пункта, которые подавал командир одной из батарей лейтенант Молодых, около сорока минут опустошали и калечили аэродром, выпустив каждая по 60 – 80 снарядов…
Только со временем советское командование узнает от витебских подпольщиков, что приказ полковника Гагена был выполнен блестяще. Немцы потеряли в ту ночь свыше пятидесяти бомбардировщиков и истребителей, много летчиков и солдат аэродромной команды, а взлетная полоса надолго была выведена из строя.
Этот успех недешево обошелся и нашим бойцам. У немцев хорошо работала связь, и не успели артиллеристы после выполнения задачи взять свои пушки на прицепы и сняться с огневой позиции, как со стороны Орши налетела стая ночных бомбардировщиков. Разбросав на большом пространстве осветительные ракеты, подвешенные к парашютам, они начали охотиться эа машинами…
На сборный пункт удалось вывести пять орудий, шесть тракторов и два грузовика. Но здесь уже никто не ждал артиллеристов. Основные силы дивизии полковника Гагена в составе 19-й армии отступили к Смоленску.
Потом очередная стычка с немцами… Колонна политрука Московина была рассеяна, а старший лейтенант Колодяжный в рукопашной схватке был оглушен сильным ударом приклада по голове, обезоружен и взят в плен.
Часовые на вышках зашевелились, стали перекликаться друг с другом. Иван Колодяжный будто проснулся от их гортанных выкриков и ощутил страшный голод. Вспомнил, что уже более суток крошки во рту не имел.
– Хоть бы покормили, гады, – сказал он, обращаясь к старшему лейтенанту – грузину.
Тот промолчал, устремив взгляд в сторону широких ворот, за которыми остановились две легковые машины.
Послышалась резкая команда на русском языке:
– Всем строиться!.. Командирам – на правый фланг!.. В четыре шеренги становись!..
Команды подавал высокий узколицый мужчина средних лет в немецкой униформе без знаков различия. Лагерь зашевелился, пришел в движение. И вскоре через весь скотный двор вытянулся плотный четырехшереножный строй. От ворот к строю подошла группа немецких офицеров. Колодяжный, стоя рядом со старшим лейтенантом – грузином, тихо спросил у него:
– В немецких званиях разбираешься?
– Нет, – ответил старший лейтенант.
Откуда-то вытолкнули к офицерам щупленького красноармейца с перебинтованной правой рукой. Его маленькое птичье лицо было худое и бледное, глаза – испуганные, затравленные. Прихрамывая, он шел впереди офицеров, всматриваясь в лица пленных.
Поравнявшись с Колодяжным, красноармеец указал на старшего лейтенанта
– грузина:
– Вот этот… Он самый…
Узколицый мужчина без знаков различия, сопровождавший немецких офицеров, сделал шаг к старшему лейтенанту и с недоверием, даже с оторопью спросил:
– Вы Сталин?
– Нет… Я Джугашвили.
– Вы сын Сталина?
– Да, я сын Сталина… Старший лейтенант Джугашвили.
Под усиленной охраной его привезли на полевой аэродром, где на краю поля стоял небольшой одномоторный восьмиместный «юнкерс». Вскоре Яков Джугашвили сидел в самолете и поникло смотрел в окошко, как проплывала внизу дымившаяся в пожарищах войны земля. Ему не хотелось верить, что возврата назад не будет, и, может, поэтому память кидала его в прошлое. Да, сейчас жизнь Якова была осенена только прошлым, и оно – отшумевшее и отболевшее – маячило где-то далеко, на донышке памяти, но сердце еще ощущало его живое, горячее дыхание… Неужели никакой надежды? Только неизбывная тоска, томление сердца в черной и холодной пустоте? Это хуже небытия!..
Яков Джугашвили сосредоточил свои мысли на далеком детстве. Помнил он себя с трех-четырех лет – по обрывкам каких-то событий, по ярким мальчишечьим радостям или по горьким бедам… Первое катание на ослике по горной дороге и восторг от ощущения того, что ты будто вровень с горами, что все плывет мимо тебя, а ты трусцой, млея от страха соскользнуть со спины ослика, плывешь навстречу новым восторгам.
Яша рос то в Тбилиси, у тети Сашико – сестры покойной мамы – первой жены Сталина, – то в рачинской деревне, в доме деда – Семена Сванидзе… Тот деревянный домик стоял у подножия Барьетского подъема близ пестро-зеленого и курчавого самаркцвийского леса. Лес и косогор с дорогой всегда были видны из их тенистого двора и всегда манили к себе какими-то загадками.
Детство виделось в недосягаемом далеке и казалось бесконечно долгим, безбрежным. А годы, когда Яков подрос и ощутил себя личностью – хотя бы потому, что брал верх в мальчишечьих потасовках, – уже мнились близкими, как позавчерашний день… И голодные девятнадцатый-двадцатый, учеба в Чребаловской средней школе, которой руководил самый мудрый, справедливый и самый добрый человек на свете Лонгиноз Киквидзе, каким он запомнился Якову… И тот день, когда в Риони неожиданно поднялась вода и стала затоплять остров, где остались дети… С какой жаждой не дать случиться беде Яша кинулся в бурлящую реку!.. Беда не случилась… А глаза косули – влажно-черные, тоскливо-укоряющие?.. Он, подняв было ружье и прицелившись, вдруг опустил его и присвистнул, дав косуле убежать; потом, после охоты, никак не мог объяснить, почему не стрелял.