– Ур-ра-а! – закричал рядом Колодяжный, обгоняя младшего политрука Иванюту.
И все поле будто взорвалось боевыми, ликующими кличами.
– А-а-а!.. – неслась по склону вниз живая, разъяренная лавина, ощетинившись штыками.
Миша Иванюта с этого мгновения словно утратил чувство реальности, и будто время для него остановилось. Перед ним мелькали перекошенные страхом чужие лица, трещали автоматные очереди, гремели взрывы гранат, раздавались предсмертные вопли и хрипы. А он, когда понял, что его наган уже не стреляет, вырвал из рук тяжело раненного, в пепельного цвета мундире, солдата черный незнакомый автомат, но не сразу сообразил, как поставить его на боевой взвод. Когда оттянул на себя боевую пружину с ударником и прицелился в удиравших к речке гитлеровцев, автомат изрыгнул короткую очередь и умолк: в магазине кончились патроны.
Потом в его руках оказался уже другой автомат, а за голенищем сапога
– запасной магазин. С удивлением оглянулся на Колодяжного, который оттолкнул его в сторону от запылавших бронетранспортеров; Миша так и не понял, почему они загорелись. Но размышлять было некогда, потому что уцелевшие немцы, вздымая фонтаны брызг, кинулись в речку и по ним надо было стрелять.
Потом появились танки. Всего лишь три танка с черными крестами на башнях! Видимо, это из числа тех, которые, проутюжив огневые позиции артиллеристов и минометчиков, прорвались к дороге. Они завернули на выручку своей мотопехоте и ударили по контратакующим с тыла.
В открытом поле человек против танка беспомощен… Только немногих спасла та самая рожь, которую не успели положить на землю «косцы». Когда танки, оказавшись сзади, на линии окопов, застрочили из пулеметов, а потом начали давить гусеницами заметавшихся по склону красноармейцев, Иванюта, Колодяжный и с ними еще с десяток бойцов, выбежав к речке, круто повернули вправо, прячась за рожь, стеной стоявшую вдоль берега. Так они бежали сколько было сил до того места, где берег на изгибе порос черноталом. Нырнули в тучную, курчавую зелень, упали на болотистую землю и, с трудом переводя дыхание, стали прислушиваться, нет ли погони.
21
Близилось время, когда Молотову надо было покинуть кабинет Сталина. Политбюро поручило ему от имени Советского правительства обратиться по радио к народу с заявлением о свершившемся нападении немецко-фашистских войск.
Сталин то прохаживался вдоль стола, за которым сидели озабоченные члены Политбюро, то останавливался, больше обычного дымя трубкой. Иногда он, взмахнув рукой, задавал вопросы, но никому их не адресуя, словно разговаривая сам с собой о чем-то мучительном, не сообразующемся с его понятиями.
По всему было видно, что Сталину нелегко. Казалось, он еще не верил до конца в случившееся. Или будто надеялся на чудо и ждал, что вот-вот раздастся звонок из Генштаба и ему доложат, что никакой войны нет, что немцы затеяли невиданную провокацию и теперь надо улаживать сложный, с далеко идущими последствиями кровавый конфликт.
Пройдя к своему рабочему столу, он спичкой вычистил над пепельницей трубку.
– Да, не хватило времени, просчитались в сроках, – сказал он таким тоном, словно лишь только сейчас утвердился в этой истине. – А ведь взвешивали, казалось, буквально все и демонстрировали свою искренность в стремлении к миру. Мы не собирались ни на кого нападать и следовали известному правилу, согласно которому искренность в политике и дипломатии есть матерь правды и вывеска честных людей… Однако на какое-то время позабыли, что у них и у нас – разные меры веса, разная правда и разное понятие о честности… Вот и просчитались… Но Гитлер, вероломно нарушив договор, просчитался решительно во всем!.. Он будет уничтожен!.. Если даже Гесс действительно добился каких-то гарантий от Черчилля, фашистскому фюреру не на что надеяться!.. Не на что! Хотя и нам придется очень нелегко…
Куранты на кремлевской башне как раз отбивали без четверти двенадцать, и над Красной площадью плыл мягкий, мелодичный перезвон, когда из Спасских ворот один за другим выехали два закрытых лимузина. Во втором, на заднем сиденье, откинувшись на зачехленную белой парусиной спинку, сидел Молотов. Лицо его было мрачно, глаза под пенсне, таившие тяжесть тревожных мыслей и отравлявшую сердце горечь, суровы. Ехал он на Центральный телеграф, в здании которого, со стороны переулка, находилась радиостудия.
Лимузины пересекли Красную площадь, затем Манежную. И когда въехали на улицу Горького, Молотов, оторвавшись от трудных мыслей, вдруг увидел, как на тротуаре справа весело теснились в сторону прохожие, уступая дорогу свадебному кортежу, звенящему гитарами и песней. Впереди шли невеста, в белом платье, с сияющим лицом и опущенными глазами, и жених, высокий, красивый парень с широкими плечами молотобойца.
Молотов содрогнулся от мысли, что москвичи еще ничего не знают!.. Люди продолжали жить своими радостями, обыденными заботами и светлыми, как у этих счастливых молодоженов, надеждами… А через несколько минут он известит страну о войне, и все померкнет вокруг, жизнь будто остановится на месте, чтобы затем повернуть свой бег в другую, простершуюся за порог неизвестности сторону!.. Сколько же слез прольют женские и детские глаза!.. Какой взметнется вихрь человеческих чувств!.. А для всех вот таких невест и женихов этот день обернется тяжким днем печали и прощания, может быть, навсегда…
И когда уже сидел он в студии перед микрофоном, ощущая на себе из-за квадратного стекла операторской испуганные и любопытные взгляды людей, которые вели передачу его выступления на все радиостанции Советского Союза, когда взволнованно произносил суровые фразы, осуждавшие клику кровожадных фашистских правителей, призывавшие советский народ к сплочению и единству, чтобы обеспечить победу над врагом, ему вспоминались веселые и беззаботные лица тех рабочих парней и девчонок на улице Горького… Да, у них есть что защищать от поработителей… Заключительные фразы он произнес как утверждение веры, которая в конечном счете имеет право только на торжество: «Н а ш е д е л о п р а в о е. В р а г б у д е т р а з б и т. П о б е д а б у д е т з а н а м и».