Выбрать главу

— Мы идем туда, мы идем сюда, — меланхолически говорил Черницкий, — а кто знает, зачем нам надо два раза идти, чтобы очутиться на том самом месте, откуда мы вышли? Здесь скрыта самая высокая стратегия, которую простой солдат не может понять.

Поздно вечером пришли в деревню, откуда выступили утром. Корпусный командир вышел из своего домика. Он хотел поругать отступившую дивизию, и уставшие от двойного бессмысленного перехода солдаты слышали, как генерал визгливо кричал на выстроившиеся в поле батальоны соседней дивизии, видели, как потом с каменными лицами проходили мимо них запыленные, ободранные их товарищи. Васильев нервничал. Невнятно ругаясь, он ходил по дороге перед своей ротой, и, когда подошел Дорн, капитан заговорил с ним шепотом, дергая соломенные усики:

— Что же, долго ли будет продолжаться это? В чем, наконец, дело? Знакомы вы с положением корпуса? Почему мы вернулись сюда?

Дорн ничего не ответил ему. Сняв очки, он протирал их платком и горбился, как очень уставший человек. Мимо них прошли капитаны Федорченко и Любимов. Федорченко весело помахал рукой и крикнул:

— Благодать-то какая, вернулись в насиженное гнездышко. А я еще утром говорил Алексею Иванычу (он кивнул на Любимова), что жалко деревеньку покидать. Квартиры тут хороши. Ан бог и помог вернуться. Только бы до утра не потревожили. Милости прошу с нами чайку попить.

Но старым капитанам не пришлось отдохнуть, В полночь, когда солдаты спали прямо на земле, с головами на походных мешках, с руками, засунутыми в рукава шинелей, офицеры и взводные стали будить их. Ошалевшие, плохо соображающие люди подымались, пошатываясь, перебрасывали через головы лямки мешков, брали винтовки, покорно строились. Апатия и усталость были так велики, что ни о чем не расспрашивали. Они не знали о том, что корпусный командир, встревоженный донесением о наступающем неприятеле, решил уходить. Корпус, отступая, обнажал правый фланг армии. Соседний корпус не был извещен о том, что рядом с ним оголяется целый участок фронта.

И даже командующий армией только на следующий день узнал об отступлении своего правого фланга.

Сталкиваясь друг с другом, налезая на передние ряды или растягиваясь, по ночной дороге шли колонны корпуса. Часть войск двигалась проселками. В третий раз в течение одних суток корпус выполнял противоречивые приказания своего командира. Не только солдаты, но и офицеры не представляли себе, в каком положении они находятся: отступают ли они, или идут на сближение с противником. Смешались роты. Слышалось тяжелое дыхание. Многие спали на ходу. В спину Карцева равномерно тыкалась чья-то голова, и, оглядываясь, он видел черную фигуру, все время валившуюся вперед, но идущую, идущую. Странное ощущение овладело им. В мягком ватном мраке несли его без всякого участия с его стороны. Ни рук, ни ног у него не было. Плывет, покачиваясь, множество круглых голов. Над головами почти не видны тонкие полоски штыков. Под синим полушарием августовского неба, под россыпью звезд, мимо лесов, мимо чужих строений плывет он, и голова его тихо качается на поверхности полевого моря, широко и ровно разлившегося кругом. Восходит луна. Свет ее тревожен, он подобен раскаленной меди, он ширится, захватывает все большее пространство. Потом свет возникает и с другой стороны неба. Там восходит вторая медная луна, и в ее недобром свете, задыхаясь, гибнут звезды.

— Пожар, пожар, — шепчут в рядах, и солдаты смотрят на далекие зарева.

Они растут, ночь наливается темно-багровой мутью, уже видна дорога, она ведет к чугунному массиву леса. Где горит? Кто поджег? С какой стороны неприятель? Солдаты расспрашивают друг друга, расспрашивают офицеров. Зарева сдвигаются, окружают дорогу и густое месиво людей. Солдатам кажется, что пожары выдают их присутствие. Карцев видит сухое лицо Васильева, его внимательные, в напряжении сощуренные глаза и тихо спрашивает:

— Германцы, должно быть, подожгли, ваше высокоблагородие?

Капитан молча кивает головой и смотрит на зарево с другой стороны дороги, и Карцев, глядя на него, понимает.

Васильева тревожит, что пожары с двух сторон, — это похоже на планомерный поджог со зловещей целью.

Лес впереди так страшен, что колонна втягивается в его грозную темноту в полном смятении. Офицеры пытаются подравнять ряды, подбадривают солдат. Но роты так перепутаны, что много времени проходит, пока получается относительный порядок. Кто-то толкает Карцева, и Черницкий показывает ему головой: иди за мной. В темноте это легко сделать, нужно только замедлить шаг, и вот они оба идут рядом, вне своей роты.

— Один человек хочет тебя видеть, — смешливо говорит Черницкий. — Что, не узнаешь?

Карцев видит в темноте высокую фигуру и, скорее по догадке, чем узнавая человека, радостно спрашивает:

— Мазурин?

Широкая сильная рука сжимает его руку, и он слышит низкий, грудной смех Мазурина.

— Еще не убили? — шутливо говорит Мазурин. — Крепко же ты в землю врос — никак тебя не выдернешь.

Он спрашивает об обыденных делах, но голос у него такой родной, теплый, он с таким вниманием слушает ответы, что все его слова приобретают особое значение. По-прежнему он ровен и спокоен. По-прежнему исходит от него обаяние сильного, крепко знающего, что ему надо делать, человека. Он слушает, потом рассказывает о себе, о последних боях, о товарищах по роте.

— Орлинского не видел? — И, задавая вопрос, Карцев вспоминает, что уже несколько дней не слыхал об Орлинском.

— Вчера говорил с ним, — отвечает Мазурин, — он был легко ранен, но остался в строю. Даже в полковой околоток на перевязку не пошел.

— Это его штучки, — с пренебрежением говорит Черницкий. — Орлинский хочет доказать, что евреи не трусы. Кому он, дурак, докажет? Сволочь все равно не поверит, хотя возьми он самого Вильгельма в плен, а настоящим людям нечего доказывать. Они не думают о таких пустяках. Жалко, что Орлинский не спас Вернера. А то некому звать его жидовской мордой.

Хотя Вернер считался павшим в бою, весь полк знал, что командир третьей роты убит своими солдатами. Знали, что негласно велось следствие и поручик Журавлев с фельдфебелем следят за солдатами и подслушивают их разговоры. Из сорока кадровых солдат подозреваются семь-восемь человек, и среди них Орлинский. Фельдфебель прямо указывал, что их высокоблагородие — покойник — так сильно донимал жидка, что не иначе, как тот, ожесточившись, застрелил его.

— Плохо его дело, — задумчиво сказал Мазурин. — Увезут в тыл, забьют, замучают, а потом расстреляют. Пускай Орлинский в первом же бою сдается в плен.

— Что ты говоришь? — резко крикнул Карцев. — Как же это такое — сдаться в плен — разве можно? Ты ведь воюешь, не сдаешься.

— У меня и тут дела найдутся, — сердясь ответил Мазурин и, положив руку на плечо Карцева, тихо спросил его: — А ты думаешь, что я за царя воюю?

Карцев, пересиливая себя (не хотелось этого говорить), сказал:

— Видел я, как ты с ротой шел в атаку. Стрелял, кричал «ура». Значит, воюешь.

— Значит, воюю, — согласился Мазурин. — Что же тут поделаешь? Хочу я, не хочу, но я солдат, и некуда мне от этого уйти. Когда другие стреляют, стреляю и я. Я знаю, — продолжал он, подергиванием плеча поправляя за спиной винтовку, — что мне, тебе, всем им, — он показал рукой на солдатские колонны, — да всем им не за что воевать, но они воюют потому, что у них нет своей воли. И я здесь затем, чтобы помочь нам всем эту волю добыть.

— Помочь? — с горечью спросил Карцев. — Как же ты им можешь помочь? За одно острое слово тебя расстреляют. Да разве такую машину сковырнешь?

— Как, сам пока не знаю, — качая головой, ответил Мазурин. — Думаю, что на войне все делается скорее. На своей крови учится солдат. Ведь не один я так думаю. Я, может быть, только яснее других понимаю положение. Да, я стреляю, я воюю. Но если хоть чуточку повеет новым духом, если почую я, как солдат становится другим оттого, что доела его война, тогда я буду на своем месте, буду в открытую играть. Расскажу я тогда, каким путем идти надо, кровью своей напишу, что солдатская правда сходится с рабочей. Вот для чего я на фронте воюю. За себя, за тебя, за всех их.