Выбрать главу

— Нет, не угадала, мамаша. Мы — зеленая армия. И мы идем против белых и против красных под лозунгом «Догорай, моя лучина».

И тут они взяли бабку и застрелили ее во дворе.

И когда это Егор Савич рассказал, я его побранил.

— Чего ж это ты, — побранил, — за бабку-то не вступился? Явление это вполне недопустимое.

— Да, — говорит, — недопустимое, сознаю, но, — говорит, — если б она мне родная была матка, то — да, то я, я очень вспыльчивый человек, я, может быть, зубами бы его загрыз, ну, а тут не родная она мне матка — бабы моей матка. Сам посуди, зачем мне на рожон было лезть?

Спорить я с ним не стал, меня ко сну начало клонить, а он так весь и горит и все растравляет себя на страшное.

— Хочешь, — говорит, — я тебе еще про попа расскажу? Очень, — говорит, — это замечательное явление.

— Что ж, — отвечаю, — говори, если на то пошло. Ты, — говорю, — теперь хозяин.

Начал он тут про попа рассказывать, как поп тонул.

— Жил-был, — говорит, — поп Иван, и можете себе представить…

Говорит это он, а я слышу — стучит ктой-то в дверь, и голос-бас войти просит.

И вот, представьте себе, входит этот самый беспалый, с хозяином здоровается и мне все мигунмигает.

— Допустите, — говорит, — переночевать. Ночка, — говорит, — темная, я боюсь. А человек я богатый. Могут обокрасть.

И сам, жаба, хохочет.

А Егор Савич так в мыслях своих и порхает.

— Пусть, — говорит, — пусть. Я ему про попа тоже расскажу… Жил-был, — говорит, — поп, и, можете себе представить, ночью у него завыла собака…

А я взглянул в это время на беспалого, — ухмыляется, гадюка. И сам вынимает серебряный портсигарчик и папироску закуривает.

«Ну, — думаю, — вор и сибиряк. Не иначе, как кого распотрошил. Ишь ты, какую вещь стибрил».

А вещь — вполне роскошный барский портсигар. На нем, знаете ли, запомнил, букашка какая-нибудь, свинка, буковка…

Оробел я снова и говорю для внутренней бодрости:

— Да, — говорю, — это ты, Егор Савич, например, про собаку верно. Это неправда, что смерть — старуха с косой. Смерть — маленькое и мохнатенькое, катится и хихикает. Человеку она незрима, а собака, например, ее видит, и кошка видит. Собака как увидит — мордой в землю уткнется и воет, а кошка — та фырчит, и шерстка у ней дыбком становится. А я вот, — говорю, — такой человек, смерти хотя и не вижу, но убийцу замечу издали и вора, например, тоже.

И при этих моих словах на беспалого взглянул.

— У… у…

Как завоет собака, так мы тут и зажались.

Смерти я не боюсь, смерть мне даже очень хорошо известна по военным делам, ну, а Егор Савич — человек гражданский, частный человек.

Егор Савич как услышал «у… у…», так посерел весь будто лунатик, заметался, припал к моему плечику.

— Ох, — говорит, — как вы хотите, а это, безусловно, на мой счет. Ох, — говорит, — моя очередь. Не спорьте.

Смотрю — и беспалая жаба сидит в испуге.

Егора Савича я утешаю, а беспалый говорит такое:

— С чего бы, — говорит, — тут смерти-то ходить? Давайте, говорит, лягем спать поскореича. Завтра-то мне (замечайте) чуть свет вставать нужно.

«Ох, — думаю, — хитровой мужик, как красноречиво выказывает свое намеренье. Ты только ему засни, а он хватит тебя, может быть, топориком и — баста, чуть свет уйдет».

Нет, думаю, не буду ему спать, не такой я еще человек темный.

Ладно. Пес, безусловно, заглох, а мы разлеглись, кто куда, а я, запомнил, на полу приткнулся.

И не знаю уж, как вышло, может, что горяченького через меру покушал, — задремал.

И вот представилась мне во сне такая картина. Снится мне, будто сидим мы у стола, как и раньше, и вдруг катится, замечаем, по полу темненькое и мохнатенькое, вроде крысы. Докатилось оно до Егора Савича и — прыг ему на колени, а беспалый нахально хохочет. И вдруг слышим мы ижехерувимское пение, и деточка будто такая маленькая в голеньком виде всходит и передо мной во фронт становится и честь мне делает ручкой.

А я будто оробел и говорю:

— Чего, — говорю, — тебе, невинненькая деточка, нужно? Ответьте мне для ради бога.

А она будто нахмурилась, невинненьким пальчиком указывает на беспалого.

Тут я и проснулся. Проснулся к дрожу. Сон, думаю, в руку. Так я об этом и знал.

Дошел я тихоньким образом до Егора Савича, сам шатаюсь.

— Что, — вспрашиваю, — жив ли? — говорю.

— Жив, — говорит, — а что такоеча?

— Ну, — говорю, — обними меня, я твой спаситель, буди мужиков, вязать нужно беспалого сибирского преступника, поскольку он, наверное, хотел тебя топором убить.

Разбудили мы мужиков, стали вязать беспалого, а он, гадюка, представляется, что не в курсе дела.

— Что, — говорит, — вы горохом объелись, что ли? Я, — говорит, — и в мыслях это убийство не держал. А что касается моего серебряного портсигара, то я его не своровал, а заработал. И я, — говорит, — могу хозяину по секрету сказать — чем я занимаюсь.

И тут он наклоняется к Егор Савичу и шепчет.

Видим, Егор Савич смеется и веселится и так мне отвечает:

— Я, — говорит, — тебя рабочим к себе не возьму. Ты, — говорит, — только народ смущаешь. Этот беспалый человек есть вполне прелестный человек. Он — заграничный продавец. Он для нас же, дураков, носит спирт из-за границы, вино, коньяк и так далее.

«Ну, — думаю, — опять со мной происшествие случилось. На этот раз, — думаю, — сон подвел. Не то, — думаю, — во сне видел, чего надо. А все, — думаю, — мое воображение плюс горячая пища. Придется, — думаю, — снова идти в поисках более спокойного места, где пища хорошая и люди не так плохи».

Собрал я свое барахлишко и пошел.

А очень тут рыдал Егор Савич.

— Прямо, — говорит, — и не знаю, на ком теперь остановиться, чтоб чего-нибудь рассказывать.

Проводил он меня верст аж за двадцать от гиблого места и все рассказывал разные разности.

1921 г.

Виктор Финк

Комбатанты

1. Капрал

Я нашел в Париже своего старого товарища Рене. Ф.

В университете мы с первого курса сидели на одной скамье, в Латинском квартале жили в смежных комнатах и вместе мечтали о сверкающей жизни.

Едва вспыхнула война, Рене стал рваться в армию. Он с нетерпением ожидал, когда двери рекрутских бюро откроются для иностранцев. Ждать пришлось целых три недели — до двадцать первого августа. Ожидание было для него полно тревог, — а вдруг не возьмут? У него было слабое здоровье и близорукие глаза.

Рене был человек серьезный. Его влекло на войну не искание военных приключений, подвигов, славы, геройства, не то безотчетное чувство наивного юношеского идеализма, которое угнало на поля сражений десятки тысяч молодых людей. Нет! Рене видел в войне страшную и истребительную катастрофу, он знал заранее, что она будет полна бедствий и горя. Но он считал, — как и многие, — что военная гроза развеет удушье, в котором жила Европа, и принесет людям новую, лучшую жизнь.

Двадцать первого августа мы оба ушли в армию и были определены в иностранный легион.

Сначала нас разместили в разные батальоны, и мы еще в тылу потеряли друг друга, но на фронте мы неожиданно встретились глухой ночью у фермы Шодар, которую с короткими интервалами молотили артиллерии — немецкая, французская и английская. Я тогда попросился в роту Рене, и он был моим капралом.

Война оказалась, не похожей на то, что мы предполагали. Мы месяцами гнили в окопах, нас поедали вши, и невидимые артиллеристы расстреливали нас издалека.

Служба в легионе была особенно тяжела. Нами командовали и помыкали воры и убийцы.

Волонтеры ворчали, хлопотали о переводе в другие полки; однажды произошла драка между группой волонтеров-интеллигентов и старыми волками легиона. Восемнадцать волонтеров ушли за эту драку на каторгу, девять было расстреляно.

Странное и нередко недружелюбное чувство вызывала у товарищей стойкость, которую среди всех испытаний проявлял Рене Ф. Он точно не видел ужасов нашей жизни. Этот тщедушный человек не страдал от лишений. Рене Ф. не видел их. Его глаза фанатика были устремлены вперед, они видели только высокую конечную цель, — он боролся за право и справедливость, за свободу и братство.