Привычным движением через голову он снял скатку и опустился на землю возле костра. Голицын, не знавший Защиму, подвинулся, уступая ему лучшее место, и сказал, щуря серые мохнатые глаза:
— Дисциплинарным ты нас не удивишь. Я, когда на действительной был, троих туда проводил, и сам едва с ними не попал.
— Я и не удивляюсь, — равнодушно ответил Защима. — Мы вже давно не удивляемся. — Принимая от Черницкого коричневый, с капающим с него жиром кусок гуся, он спросил: — Ну, как вы тут, братики, воюете? Не продырявили вас еще немцы?
Он слушал, медленно прожевывая гуся, кивая головой. Было в нем что-то спрятанное от людей, что-то такое, что он берег, как берегут выстраданное и горькое чувство. Запавшие его глаза глядели невесело, но в их взгляде не было надломленности.
— Жил, слава богу, — ответил он Карцеву, спросившему его, как ему служилось в дисциплинарном батальоне. — Жил так, скажем, как на доброй каторге. Всюду же люди. Фельдфебели есть, господа офицеры есть, тюрьма есть и поп — все, как полагается. Сорок человек нас освободили и отправили на войну. Речь нам говорили. Хорошую речь. «Вас отечество вскормило и вспоило, ласку вам всякую оказывало, так вы его своей кровью за это за все защитите». И отправили нас под конвоем и без оружия прямо на вокзал. Просились там некоторые — дурни — нельзя ли с родными попрощаться. Умные молчали — они всей солдатской жизнью научены, как начальство их просьбы исполняет. К одному жинка приехала, всю дорогу рядом шла, а к мужу не допустили ее. «Когда свою вину отвоюешь, — сказал ему поручик Корнеев, командир наш, — тогда сколько хочешь с жинкой видайся, а теперь нельзя». Музыка даже нам поиграла, поп нам крест целовать давал — проводил нас честь-честью, как следует христианским воинам. Ну, вот мы и здесь.
Голицын смотрел на него подозрительно: серьезный тон Защимы путал его, и он не понимал, серьезно ли говорит тот или издевается.
— Да, парень, — сказал он «а всякий случай, — такие вот дела. Кто их, значит, разберет, да распутает? Может быть после и разберут, а нам с тобой да вот с ними (он широким жестом показал на солдат, на избы) втемную придется пажить. Видно уж так.
Костер затухал, серый пушистый пепел осторожно покрывал золотые столбики огня, точно укутывал их от холодящего ночного воздуха.
Вдруг сильный взрыв поколебал воздух. Деревья во дворе зашелестели, как от порыва ветра. На севере багровым светом стало наливаться небо, точно там преждевременно всходило солнце. Взрыв повторился, тоненько зазвенели стекла в домах, и вдруг настала тишина. Она длилась долго, деревня молчала по-мертвому, не лаяла ни одна собака, воздух давил тяжело, как чугун.
Первым, не выдержав напряжения, закричал Защима. Большое его тело дрожало, он гнулся к земле и трудно дышал. Взрывы продолжались с короткими промежутками, и север все шире заливался расплавленным металлом, точно выдавала его без счета чудовищная домна. Пожар начался и на западе, два зарева сближались, и между ними проходил черный коридор еще неосвещенного неба. Из изб поспешно выходили офицеры. В штабе полка началась суетня. Туда вошел Дорн. Через минуту он показался в дверях вместе с Денисовым. Дорн сердито что-то говорил Денисову, тыча рукой в комнату, где помешался командир полка, а полковой адъютант пожимал плечами и отвечал шепотом, наклоняясь к уху полковника. Старшие офицеры торопливо подходили к штабу, до солдат доносились их громкие, возбужденные голоса. Вышел Максимов, сутулый, с небритым отекшим лицом. Он говорил мало, больше слушал Денисова и кивал головой. Штабс-капитан Блинников, заменивший убитого Вернера, повел третью роту. Он оглядывался, отыскивая исчезнувшего поручика Журавлева, так как совсем не надеялся на себя, а прапорщик Калдыгин, худой, похожий на аиста юноша, робко жался к нему и все одергивал желтую, поскрипывающую новой кожей кобуру нагана.
Журавлев отсиживался в задней комнате домика, где стояли офицеры первого батальона, и твердо решил, что рота уйдет без него.
Он лежал на металлической кровати. «Сволочи, деревня, а живут лучше, чем у нас в городе» — думал он и угрюмо разглядывал в овальном зеркале свое прыщеватое, с ввалившимися щеками лицо. Он часто вспоминал Вернера. Перед его глазами четко стояла последняя сцена земного пути убитого своими солдатами капитана: рыжая борода, рыжая шерсть на голой простреленной груди, открытые, ненавидящие глаза и дорогой коричневой кожи бумажник, туго набитый кредитками. «Ах, дурак, дурак, первый был возле тела и не сумел использовать такой прекрасный случай. Ведь в бумажнике было рублей четыреста, не меньше. Испугался чего-то, не посмел залезть в карман. Одна пачка была насквозь пробита пулей — на такие деньги, должно быть, здорово везет в карты».
Оскалив гнилые зубы, он с тоской прислушивался к топоту выступающих рот, к словам команды. Швырнул на пол зеркало и, зажав пальцами уши, сунулся головой под подушку: ничего не знать, ничего не слышать.
Августовская ночь переходила в рассвет. Было свежо, бледнели звезды. На правом фланге загремела русская артиллерия. Под шрапнелями валились тонкие садовые деревья. Тяжелые германские снаряды падали совсем близко. За рощей проходила железная дорога. За буграми, за холмиками возле железнодорожной будки залегла немецкая пехота, и пули с визгом и цоканьем проносились над русскими цепями. Группы раненых уходили обратно в деревню, где расположился полковой госпиталь. За дорогой была речка, красиво поросшая кустами, и вдруг из-за кустов выскочили немцы и с криками побежали в атаку. Русская батарея била по ним прямой наводкой, восемь полковых пулеметов татакали непрерывно, и простым глазом было видно, как падали люди, как в смятении побежали они назад и стали прятаться у речки в рытвинах и в кустах. Энергичный капитан Эйсмонт повел в атаку свою роту. Артиллерийский огонь усиливался, сражение происходило на широком фронте. В деревню въехал автомобиль, худощавый генерал с маленькой коричневой бородкой долго и внимательно выслушивал доклад другого генерала, остроносого человека в черепаховых очках, смотрел на карту, которую начальник штаба разостлал на сидении автомобиля, и негромко отдал несколько распоряжений. Стягивая с маленькой руки серую лайковую перчатку, генерал вылез из автомобиля и прошелся по дороге, по-птичьи наклонив набок голову, — прислушивался к артиллерийской стрельбе. Прискакал запыленный ординарец с донесением. Рыжий конь тяжело водил боками, пена белыми хлопьями падала с его боков, с тонких ног. Генерал ласково похлопал коня по шее, сказал ординарцу: «Спасибо, спасибо, родной мой», — и, прочитав донесение, быстро пошел к автомобилю. Он продиктовал приказ, который торопливо записывал офицер генерального штаба, и уехал. Через час на фронте в несколько верст двинулись в наступление три полка, имея четвертый в дивизионном резерве. Это была операция, предпринятая командиром пятнадцатого корпуса генералом Мартосом, которая дала русским краткую иллюзию победы, несколько орудий и больше тысячи пленных.
Бредов вел десятую роту. Дорн был убит германским снарядом в то время, когда батальон развертывался в боевой порядок. Васильев заменил его, и штабс-капитан достиг своей мечты: он стал ротным командиром. Все было хорошо в этот день. Небо синело чисто и спокойно. Далеко позади в красноватых лучах утреннего солнца виднелся грюнфлисский лес. Темная его громада тянулась на несколько верст. Отдохнувшие солдаты шли весело и бодро. Бредов, охваченный счастливым чувством, решил, что сегодня для него нет ничего невозможного. Раздражала только унылая фигура Максимова, которого он видел перед самым наступлением, но и Максимов исчез. Васильев точно объяснил задачу роты, и Бредов, отчеркнув карандашом в трехверстке пункты и места, по которым он должен был идти, почувствовал себя, как на маневрах. Грохот артиллерии доносился справа и слева, близко рвались неприятельские снаряды, дзыкали пули, но чувство счастливой уверенности, охватившей Бредова, было так сильно, что он шел в рост, зная, что ни одна пуля не может сегодня попасть в него. Он видел, как по обе стороны от него наступали девятая и одиннадцатая роты, видел, как молодцевато шел вперед старый капитан Любимов, видел зеленоватые цепи германцев и кивал головой.