И все ближе к черно-желтому шраму пригибался Гулида.
— Дисциплина-то, какая дисциплина, когда офицера перед солдатом поносят? Не верили? Вот вам — пожалуйте.
Полковник неподвижен, как идол. Лицо, как из дерева выкроено — грубое, и на левой щеке широкий знак: война. Дрожит свеча, воскуривает фимиам идолу.
Гулида вскочил, вытянул большие часы на тоненькой серебряной цепочке.
— На станцию завтра утром… Пойти заказать двуколку. Счастливо оставаться, господин полковник.
Выбежал из избы, свернул к солдатским землянкам и, услышав полос, притих, пригнувшись к земле.
Огромная лапа фельдфебеля Троегубова гуляла над сгрудившимися во тьме стрелками.
— Посылает нам лиса нехитрая всякой таковины. Смеется из нас. Подарки только дают и сулят малым детям. Не нужны нам ни подарки, ни ласковые слова, а нам только нужна жизнь и своя родная семейства. Какой в нас будет воинский дух, если мы обижены навсегда и лишены всей жизни!
Фельдфебель Троегубов грозит огромным кулаком.
Не разгибаясь, уполз Гулида от стрелков. Пошел к гауптвахте.
Куда немец проклятый удрал?
У себя в избе разложил полевую карту, водил пальцем.
Но деревушки Качки в полевой карте не найти. Двинется человек в деревушку — и завязнет в дороге: велика и глубока топь, а узенькая гать известна только полесским жителям. Качки стали с войны дезертировым поселком.
Длинный мужик, хозяин штабной избы, увел поручика Таульберга в Качки. Навстречу вышел стрелок Федосей и сказал:
— Здравия желаем! Нашего полку прибыло. Не кончилась война? Тут пути в мир заказаны. В миру словят нас и человеческим судом расстреляют.
И даже честь отдал. И лучшую предоставил избушку.
— Живите, ваше благородие. Тут жизнь правильная. До скончания века живите. Правильные мужики в Емелистье — нас жалеют, да и девкам женихов нужно.
Постоял у двери, пока оглядывал поручик Таульберг новое свое жилище, и всплакнул:
— Немного тут нас, бедных. Забыты мы на чужедальней стороне. Отсюда одна нам только свобода, что иди служить, кровопивцев охранять, и вся наша прямая обязанность. Эх, дойдет наша горячая молитва и чистосветлая слеза, раздерем мы их проклятую кожу и отберем невинную назад свою кровь. Эх, ваше благородие!
И пошел.
В избе с поручиком Таульбергом девка. Поручику казалось: не девка это — зверь лесной. Слова выговаривает для офицерского слуха непонятные. От шеи до колен накручено на нее грязного тряпья, какого поручик Таульберг в жизнь свою не видывал. И торчат из юбки ноги толщины и крепости необыкновенной.
Мужик перекрестил свою дочь и поручика, пробубнил что-то свое и ушел.
И остался поручик Таульберг жить в лесу.
Ночь заложила глаза. В голове туман. Поручик Таульберг растянулся на печи. Утром открыл глаза: рядом лежит лесная девка и глядит на него, не мигая; глаза у нее непонятные, зеленые, как вода, покрытая плесенью. И вся она в зеленой плесени, как будто сейчас родилась из лопнувшего на трясине пузыря.
Поручик Таульберг испугался. Вскочил с печи. Замахнулся:
— Чертовка!
Девка ласково тянулась к офицеру. Поручик выбежал из избы.
Стрелок Федосей сидел недалеко на пне и глядел в топь. Не встал, увидев Таульберга. Поглядел сумрачно и сказал:
— Что офицером ходишь? Тут с погонами ходить строго воспрещается. Неча дурака валять!
Ясно поручику Таульбергу: правильные люди не должны в изгнании жить. Всех изобличить нужно. Он, поручик Таульберг, изобличит.
К ночи поручик нацепил к поясу шашку и наган, в карман сунул электрический фонарь. Обернулся к женщине:
— Сейчас вернусь.
Высунулся из двери: никого. Тихо. Огоньки в избах мигают. Покружил по поляне: кругом топь, и только узенькая гать в мир ведет. И обсели поляну, как серые карлики, березки, дышат сыростью и туманом.
Уже нога поручика ступила на гать, и сучья жестко хрустнули под ногой. Но тяжелое дыхание ударило сзади в шею, рука уцепилась за плечо.
— Ты что — шпионить сюда пришел?
Поручик Таульберг обернулся. Стрелок Федосей тяжело дышал ему в лицо, и все крепче сжимали сильные пальцы плечо.
Таульберг ухватил цепкие пальцы, отстраняя стрелка.
— Ты не имеешь права меня удерживать.
Не отстают пальцы.
— У нас жизнь правильная. А ты сюда от офицеров пришел.
И с силой сорвал стрелок с плеча поручика офицерский погон. Поручик выпрямился, вздрогнув; выхватил наган, свалил пулей стрелка Федосея, и гать захрустела под его ногой.
Федосей поднялся, шатаясь. На плече взмокло красное пятно.
— Я тебе…
Но поручик Таульберг уже ничего не слышал. Зашел далеко по гати, остановился. Никого кругом — только неподвижные, на корточках, карлики. Щелкнул электрическим фонариком; свет поборолся с туманом и устал: свернулся желтым пятном в руке — сам в себя светит.
Поручик закричал в испуге — никто не откликнулся. И опять карлики убирают из-под ног сучья, ведут в трясину, кидают к слепнущим глазам больно бьющие и царапающие сучья.
Тяжело идти ночью по топи.
Скрепился офицер. Глаза не видят ничего, но слух насторожился, и нога не теряет гати. Ничего не могут сделать карлики с человеком.
К утру выбрался поручик Таульберг из болота. Сквозь туман торчат углы емелистьевских изб.
Обрадовался офицер и побежал к деревне. Приплывают знакомые избы — одна, другая…
Поручик остановился — как он в полк теперь явится? Повернул назад. Слышит; догоняет кто-то. Оглянулся. Фельдфебель Троегубов, раскидывая руками, отмахивал по полю огромные скачки.
— Стой!
А за фельдфебелем подпрыгивает круглый стрелок и тоже попискивает тонко с каждым прыжком:
— Уй-уй! Уй-уй! Братцы вы мои!
Не убежать поручику. Остановился, глянул на сорванный погон и, чуть подбежал фельдфебель — не дал ему слова сказать: полоснул Троегубова пониже шеи шашкой.
Круглый стрелок, допрыгнув, вскинул руки, да так и остался на месте, как в землю вкопанный. Из-за изб выбежал дневальный, поглядел и понесся в штаб.
А поручик Таульберг зарылся среди карликов. Жизнь — дремучая, как лес, и страшная, как топь. Не знают люди, как жить нужно. Все неправильно. И он, поручик Таульберг, — неправильный человек. Не стоит сорванный погон человеческой жизни.
V
Полковой капельмейстер валялся на кровати.
«Хороший вальс «Весенние цветы», — думал капельмейстер, — замечательный вальс. Что в Петрограде скажут?»
Поднялся с кровати, застегнул грязную рубаху, закрыв жирное, в складках, как у женщины, тело, натянул мундир и вышел на улицу.
Мимо проскакал на гнедой лошади полковник Будакович.
— Здравия желаем, господин полковник!
Но полковник даже не оглянулся. Промелькнули мимо глаз синие рейтузы, слившиеся с желтым седлом; отмахали тяжелые гнедые бока, туго стянутые подпругой; отщелкали звонкие копыта коня.
— Куда это он?
И двинулся капельмейстер по улице. А навстречу — подпоручик Ловля. Толкнул плечом капельмейстера и не извинился.
— Господин поручик!
— Ах, это вы?
Лицо адъютанта густо поросло рыжим волосом. Пониже подбородка, вокруг шеи, толстым слоем легла грязь. Ловля говорил капельмейстеру:
— Сегодня — вы понимаете?.. Секретная бумага из штаба дивизии… Полковник на коня и — «поручик, вечером вернусь, ставьте полк на военное положение»… Вы понимаете? Отдых — и военное положение!. А тут еще сторожевые доносят: люди вокруг деревни ходят. Солдат убит — Троегубов, фельдфебель, с поля принесли. И со всех сторон доносят: поручик Таульберг… Вы понимаете?.. Полковник ускакал — и поручик Таульберг…
И Ловля оставил недоумевающего капельмейстера. Тот ускорил шаги. Лучше всех обо всем знает Гулида. А Гулида, наверное, в околотке.
Но у самого почти околотка, откуда-то сбоку, вывернулся круглый стрелок. Стрелок всем телом налетел на капельмейстера, чуть не сшиб с ног, откачнулся, взглянул дико и понесся вдоль изб. А в руке — винтовка.