Кузнецов крестился, стоя на коленях и всхлипывая. Чухрукидзе спокойно улыбался. Стало тихо. Ночь молчала, черная, загадочная, опасная. Поколебавшись, Карцев решил, что останется здесь. Он приказал всем лечь в боевой готовности. Несколько минут было тихо. Тяжелая рука легла на плечо Карцева, и глухой голос (он не сразу узнал голос Кузнецова) прошептал:
— Идут, ей-богу, идут.
— Погоди, — сказал Карцев, прикладывая ухо к земле.
Шаги зловеще стучали все ближе и ближе. Не было сомнений. Шли сюда. Щелкнул затвор. Кузнецов, трясясь, подымал винтовку.
— Это ты оставь, — сказал Карцев, с радостью чувствуя, как к нему возвращается спокойствие. — Без моего приказа не сметь стрелять.
И когда шаги, неспокойные и как бы прячущиеся, затихли довольно близко от них, он спросил четко и медленно:
— Кто идет?
— Свои, свои, — ответил знакомый голос. — Не стреляйте, голубчики, свои. Пароль вот вам… иду, значит…
Две фигурки показались на холмике. Плачущий голос ефрейтора Баньки говорил:
— В первом месте по-человечески встретили… Проверяли мы дозоры эти проклятые, прямо звери, а не люди там сидят. В одном завопили — стой, стрелять будем, в другом, не спрашивая, прямо бабахнули, человека у нас испортили, Крылов человек-то зовется, из запасных он. Грудь ему прострелили, вот какое беспокойство случилось.
Он присел, жалобно вздыхая, попросил покурить и передал приказ ротного командира: смотреть строго, не курить.
— Приказ передаешь, а сам куришь, — усмехаясь, сказал Карцев.
— Разволновался я очень, — доверчиво объяснил Банька. — Как же это так, прямо тебе в человеков стрелять? Вот воюй с таким народом.
Ночь прошла спокойно. Карцев не заснул. Только перед самым рассветом, сидя на корточках и глядя в неясно проступавшие контуры леса, в пустынное, неживое небо, чувствуя, как холод пробирает его всего, как равнодушно и неуютно лежит вокруг эта страна, он ощутил вдруг большое одиночество и спросил себя — зачем он здесь.
Так иногда человек, заночевавший не у себя дома, проснувшись, не понимает сразу, где он, и с удивлением оглядывается кругом.
3
В поле дымили кухни синим прозрачным дымом. Заведующий хозяйством торговал у крестьян двух коров. Их зарезали тут же, и шкуры были проданы деревенскому кожевнику. Карцев бросился искать Мазурина. Он обрадовался, когда высокая фигура Мазурина, его серые, спокойные глаза возникли перед ним. Он любовно смотрел на Мазурина, все крепче сжимал его широкую руку и невольно спрашивал себя, отчего так сильно тянет его к этому человеку.
— Ну, что, жив? — ласково сказал Мазурин. — Вот куда мы с тобой попали. На самую на войну.
Он ничуть не изменился (как менялись на глазах Карцева другие солдаты), а был все тот же, неторопливый, спокойный, крепкий.
Разговаривая с Мазуриным, Карцев увидел Орлинского. Орлинский бежал к нему, протягивая обе руки. Радость, проявленная им, тронула Карцева. Он подумал, как тяжело, должно быть, Орлинскому идти на войну с Вернером.
— У тебя боевой вид, — улыбаясь, сказал Карцев, — ну, как у вас там Вернер? Не заставлял он вас в вагонах давать ногу?
Орлинский засмеялся.
— В вагонах не заставлял, но как только мы пошли походом, велел подсчитывать ноту, — ответил он. — Он, видно, до смерти будет верен себе.
Карцев жадно всматривался в лицо Мазурина. Он знал, что Мазурин считает войну ненужной для рабочих, помнил тот холодок, который прошел между ними перед самым выступлением полка в поход. Ему неудержимо захотелось говорить с Мазуриным, захотелось опять почувствовать на себе его бодрящее влияние. Он отвечал на вопросы Мазурина, рассказал ему про ночкой случай, и все ждал, что его спросят о главном, о его отношений к войне. Но Мазурин так просто и с таким интересом расспрашивал о походе, о полевой ночевке, о ранении солдата в дозоре, что видно было, как это занимает его и что ни о чем другом он сейчас не думает.
— А как Черницкий? — весело спросил он и засмеялся. — Ведь он парень горячий, один всех немцев побьет.
К ним подошло несколько солдат, разговор стал общим, рассказывали о том, как доехали, как пили водку и играли в карты. Молодой солдат с выпущенной из-под фуражки лихим вихром, хвастаясь, рассказал, как ночевал в деревне. В избе были одни бабы.
— Кобель, — с презрением сказал пожилой бородатый солдат, — уже пользуешься. Мужиков на войну взяли, а ты уже скопишь на теплое место с непотребством своим. Погоди, погоди, довоюешься!
Прибежал Черницкий. Он обнял Мазурина, хлопнул его по спине.
— Теперь можно воевать, — говорил он, улыбаясь. — Ведь я без тебя, Мазурин, не найду дороги в Берлин.
Когда много времени спустя Карцев вспомнил это утро, оно казалось ему одним из самых лучших утр всего похода. Воздух был чистый, свежий, пронизанный солнечными лучами, солдаты тоже были еще свежи, вокруг лежали мирные поля, дымились трубы деревенских изб — ничего страшного и пугающего не было в это прекрасное утро. Лучшие его друзья — Мазурин, Черницкий, Орлинский — сидели с ним, смеялись и шутили. Прибежал ефрейтор Банька, попросил закурить и, таинственно оглядываясь, сообщил важную новость. Он слышал от верных людей, что их полк будет нее время находиться в резерве. Много этот полк бился и пострадал в японскую войну, и поэтому ему оказана такая милость. Пускай повоюют в первой линии другие полки, не бывшие на японской войне.
Некоторые недоверчиво усмехнулись, но многие поверили ефрейтору Баньке: уж очень хотелось поверить. День был хорош, мясным наваром пахло от походных кухонь. Все поле, насколько хватал глаз, было покрыто зелеными гимнастерками. Винтовки, составленные в козлы, походили на узенькие коричневые стога. Весело дымились костры. На краю поля стояла артиллерия. Сытые крупные лошади, помахивая хвостами, жевали сено. Окрашенные в защитный цвет орудия глядели уверенно и грозно. С хохотом пробежали два солдата и опустились на землю, один достал из-за пазухи бутылку, отбил горлышко. Водку наливали в алюминиевую чашку, формой похожую на лодку. Угощали товарищей. Несколько человек, узнав, что солдаты достали водку, побежали в деревню. Когда после обеда построили полк, солдаты дружно стали в ряды. Полковник Максимов впервые в походе объезжал полк. Четырехтысячная масса солдат растянулась в длиннейшую колонну, — в самом центре колонны была пулеметная команда — восемь новеньких пулеметов, с толстыми рыльцами, похожие на бульдогов. Максимов был важен, с довольным видом оглядывал всю эту массу вооруженных людей, подчиненных ему, он подъехал к батарее, приданной полку, галопом проскакал вдоль колонны, здороваясь с каждой ротой в отдельности. Видно было, какой он боевой командир.
Орлинский при каждом удобном случае прибегал в десятую роту. С ним подружился Голицын, особенно после того, как Орлинский угостил его махоркой.
— Да ведь ты не куришь, — удивляясь, спросил Голицын, — откуда же у тебя махорка?
Орлинский объяснял, что махорку держит для курящих товарищей. Но через два дня махорка рассыпалась у него в вещевом мешке. Голицыным овладела ярость.
— Эх, ты! — со злобой, отчаянием и презрением сказал он Орлинскому и посмотрел на него, как глядит строгий учитель на жестоко провинившегося мальчишку. — А я ведь тебя за серьезного человека считал. Эх, ты!
Ворча и ругаясь, он взял мешок Орлинского и, перетряхнув все вещи, до крошки собрал махорку. Курево было еще большей драгоценностью, чем еда. С первых же дней похода было почти невозможно достать его.
В деревнях, которые проходили войска, было пустынно. Крестьяне неохотно выходили из изб, боялись и прятались, так как их заставляли возить войсковую кладь за десятки и сотни верст.
Однажды услышали глухие далекие выстрелы.
— Пушки, — сказал Голицын, — значит дошли до немца.
У Карцева стукнуло сердце, тяжелый ком метнулся к горлу, стесняя дыхание. Как будто кончился один этап войны, похожий на маневры, и начался другой — настоящий. В тот же день полк встретил первых раненых. Их везли на крестьянских телегах. Они стонали, когда безрессорные телеги подбрасывало на кочках. Их обогнала щегольская коляска. Рядом с молоденькой сестрой в белой наколке с красным крестом сидел, развалясь, казачий офицер с забинтованной головой.