Выбрать главу

— Зяблик сегодня не прилетел, — сказал Хартенштейн, — только черный дрозд.

Наконец я улегся спать. Но сон был неспокоен: я слышал все происходящее вокруг, и это мучительно переплеталось с разными сновидениями.

Во второй половине дня сверху крикнули:

— Французы наступают на Белой горе!

Я бросился к выходу. И увидел, как по французскому склону карабкались вверх фигурки и исчезали в углублениях. Там уже нельзя было отличить окопы от воронок… На нашем склоне облака разрывов вырастали, словно кусты из-под земли. В воздух взвились красные ракеты. Забрехала наша артиллерия, и издали донеслись глухие разрывы снарядов. Наш заградительный огонь был необычайно мощным. На вершинах горы показывались на миг фигуры людей и снова исчезали… И нельзя было определить — наши это или французы.

Справа появились колонны пехоты; они беглым шагом поднимались в гору. На фоне светлого неба четко вырисовывались их темные фигуры. Идущий отдельно от строя человек, по-видимому, отдавал распоряжения. Он казался крупнее и внушительнее остальных. Колонны рассыпались и залегли. Я видел только оставшегося стоять офицера. Неожиданно на правой вершине появился человек и слева другой — оба, похоже, с винтовками наперевес. И оба двигались в нашу сторону.

— Ты видел? — спросил Хартенштейн.

— Да, это был ближний бой. Я представлял его себе, правда, иначе. Этот вроде был не очень тяжелый.

Некоторые убегали справа по правой вершине. Все как будто возвращалось на свои места… Для чего это все-таки нужно — постоянно колебать чаши весов? Только для ослабления?

Эту ночь я снова кружил по своим расположениям. Пришел посыльный: меня требует к себе Ламм.

Он сидел за узким столом у стены и что-то писал при свете свечи.

— Садись рядом на скамейку. Я хочу обсудить с тобой, кого следует представить к награждению. Рота стала для меня настолько чужой, что я почти никого не знаю. Теперь, когда немного поутихло, прибавилось работы с составлением донесений, так что прошлой ночью я сумел всего лишь раз выбраться к Лангенолю. Мне ничего не остается, как просто доверять командирам взводов — надеяться, что они выполняют свои обязанности.

Голос его звучал устало.

К утру, когда принесли пищу, я почувствовал себя совсем худо. Но все же постарался что-то проглотить. Обедать в три часа утра, когда у тебя температура! И потом еще два часа нести караул… Мне казалось — я не выдержу.

Я подсел к Хартенштейну на лесенку. Мы молча сидели рядом. Он уже не бросал крошек: птиц не было, смолкли их голоса.

Я слышал только его дыхание. Он сидел неподвижно. Мы молчали, и молчание это создавало чудовищную пустоту. Что можно было сказать? Нечего.

Хартенштейн встал.

— Ну, теперь всё, — сказал он и спустился вниз. Я посмотрел на часы. Нам оставался еще час до конца караула. Но я поднялся и пошёл спать. А ведь я — командир; я должен был подавать пример.

Спал я беспокойно. Начался обстрел, снаряды рвались совсем близко. Я все слышал — и меня это не трогало. Блиндаж качнуло. Сквозь потолок посыпался песок. Функе говорил с кем-то, тот сообщал, что слева ранило часового.

Потом пришел Хартенштейн:

— Теперь обстреливают Ламма. В небе французский корректировщик.

Ру-румм! Снова разрыв.

Кра-рамм!

Я скатился с нар.

Что-то царапнуло по мундиру.

Я направился к выходу.

В блиндаже кто-то возился…

Хартенштейн смотрел на меня с ужасом. Он уже выскочил.

Кто-то кинулся вниз, в овраг.

Функе бросился было за ним и вернулся.

— Он же рехнулся, — сказал Хартенштейн.

Я снова спустился в блиндаж. Сам не знаю зачем. Я шел совсем медленно, взял свой противогаз, ружье и каску. Потолок в глубине обвалился. Из обломков на меня смотрела голова. Человек был мертв. На одеяле валялся опрокинутый котелок с остатками еды.

Я вышел.

Ра-рамм! — слева.

Хартенштейна и Функе здесь уже не было.

Кремм!

В лицо мне угодил ком земли; я бросился бежать по крутому склону.

Могила Израеля превратилась в воронку; на краю ее, — полузасыпанные, лежали куски деревянного креста.

Я ускорил шаг. Что-то я упустил из виду — я это чувствовал, но не мог вспомнить что.

Бегом спустился по лестнице к Ламму. Я старался глядеть только на его сапоги на нарах и на шерстяное одеяло, накинутое поверх.