Только жалобный плач раздается в ответ где-то в глубине дома. Кристина, думаю я. Это имя выводит меня, наконец, из полного ступора, в который я впал. Я ищу в кухонных ящиках свечу. Тщетно. Придется пробираться по собственному дому на ощупь; бреду в свою комнату — мы с Отилией делим ее с этим древним деревянным святым, Антонием, своего рода алтарем, в котором хранятся свечи и спички. В темноте снова слышен плач; конечно, это плачет девушка, но в комнате ее нет. Руки у меня дрожат, я с трудом зажигаю свечу. С этим огоньком я брожу по дому и зову Кристину. Оказывается, она забралась в комнату нашей дочери — сюда я не заходил несколько лет, обычно только Отилия молится здесь за всех: «Здесь мы ближе к нашей дочери», — так она говорила.
— Кристина! — кричу я. — Ты ранена?
— Нет, — отвечает она наконец и вылезает из-под кровати.
После всего, что случилось, после всего, что творится вокруг, я чувствую ужас и отвращение к самому себе, потому что вольно или невольно замечаю в скудном пламени свечи задравшееся платье, худенькие бледные бедра, темную поросль между ног; лицо Кристины залито слезами, она снова испуганно спрашивает: «А мама?». Она прижимает к себе старого плюшевого медведя моей дочери. Совсем девчонка, могла бы быть моей внучкой.
— Если хочешь, можешь пойти ее искать, — говорю я. — Хочешь вернуться, возвращайся, не хочешь — не возвращайся, только перестань плакать.
— Но как? — с трудом отвечает она. — Слезы сами текут.
— Сейчас не время плакать, Кристина. Я не предлагаю тебе смеяться, я только говорю, что поиски тех, кого мы ищем, требуют сил. А от слез слабеешь.
То же самое я повторяю себе самому.
Она выходит из дома, громко хлопнув дверью, и убегает в ночь — в ночь, которая вынуждена расстилаться над землей так же, как улица: в безлюдье. Я сижу на кровати дочери, со свечой в руке, и чувствую, как капает мне на руку воск, как гаснет в пальцах фитиль, как воняет моей собственной паленой кожей — и так до рассвета. Ты не вернулась, Отилия, ни раньше меня, ни позже. Придется снова идти тебя искать, но куда? куда ты могла пойти искать меня?
Я слышу: запели птицы, запели, несмотря ни на что. Передо мной проступает сад, рассеченный частицами света; утро сегодня бледное; на кухне мяукают уцелевшие коты. Я делаю то же, что сделала бы Отилия: даю им хлеба с молоком и сам завтракаю тем же; я один из твоих котов, думаю я, и вспоминаю про мертвого кота; нужно его закопать, чтобы ты, Отилия, не увидела его мертвым. Я иду к дереву: растерзанный кот на месте, и я хороню его под деревом. Лачуга маэстро Клаудино — последнее пристанище, куда ты могла пойти меня искать, Отилия, я ведь рассказал тебе, что хочу подарить маэстро курицу, — значит, ты там: там тебя застала война, там тебя застану и я, и отправлюсь туда немедленно, повторяю я с уверенностью, с упрямством, похожим на свет в густом тумане, который люди называют надеждой.
Но сначала я разыскиваю и ловлю в саду бразильца одну из кур, моих кур, решивших переселиться на соседский участок. Через стеклянную дверь я чувствую взгляд погруженной в траур Жеральдины — она изумленно наблюдает, как я гоняюсь за курицей, настигаю ее наконец и, смеясь, запихиваю в рюкзак: будет у нас с Отилией и маэстро Клаудино куриный суп. Я возвращаюсь домой через пролом в ограде, так и не вспомнив, что забыл поздороваться с Жеральдиной, и не попрощавшись с ней. На пустынных улицах города я сразу забываю про войну и чувствую только горячую курицу под мышкой, думаю только о курице, о ее волшебном спасении, о маэстро Клаудино, Отилии, собаке, лачуге, обо всех нас, уютно сидящих вокруг котелка с куриным супом, за тридевять земель, на неуязвимой синей горе — той, что высится сейчас передо мной, наполовину скрытая в тумане.