Выбрать главу

— Сели, — летчик распахивает дверь, приставляет лесенку. — Видал? А ты спрашиваешь, почему падают. Исправных машин мало, каждую набивают под завязку. Полетная масса предельная, двигатель постоянно работает в максимальном режиме. На зависание сил уже не хватает, не держится тяжелая машина в воздухе. Мы ж каждый раз так: не садимся — падаем. Что там говорить, изношены машины до предела. По тридцать вылетов в сутки делаем.

В Грозном иду к разведчикам, знакомым по прошлым командировкам. Разведбат живет отдельно ото всех, в палаточном лагере. По сравнению с Ханкалой здесь хрущобы. Некогда добро наживать — разведка, спецназ и ФСБ завалены работой по горло. Но все–таки и здесь потихоньку быт обустраивается — появились холодильники, телевизоры, столы–стулья.

Разведчики пьют водку. Первые минуты радуемся встрече. Но все ждут, когда я спрошу. И я спрашиваю: «Ну как тут?» И вот уже взгляды тяжелеют, а глаза наполняются ненавистью, болью и непреходящей депрессией. Через минуту они уже ненавидят всех, включая меня. С каждым словом разведчики все больше погружаются в безумство, речь переходит в горячечную скороговорку: «Ты напиши, корреспондент, напиши».

— Скажи, почему вы ничего не пишете о потерях? Только в нашем батальоне уже семь убитых и шестнадцать раненых.

— Война продолжается, мы из рейдов не вылезаем. Только что приехали, двадцать два дня в горах провели. Ночь отдыхаем здесь и завтра снова на двадцать суток в горы.

— А, не платят тут ни хрена. Смотри, двадцать два дня умножить на триста человек — уже шестьсот шестьдесят человеко–дней получается. Это только за этот рейд. Реально в месяц на бригаду выходит тысячи три боевых дней. А в штабе свой лимит: закрывать максимум семьсот. Я ходил, узнавал.

— Самое трудное будет — домой возвращаться. Чего мне там делать, в дивизии? План- конспекты писать? Не нужны мы там никому, понимаешь. А, плевать, дослужить бы свое, получить квартиру, и на хрен все.

И вот уже я узнаю в них себя. И снова все то же поле встает перед моими глазами. И где- то за городом так знакомо долбит горы одинокая «саушка». И темы для разговоров не изменились ни на слово: голод, холод и смерть. Да тут НИЧЕГО не изменилось! Не обманулся я.

Омут бойни затянут тонкой корочкой показного льда мира. На нем нарисован президент в разных ракурсах, а для удобства ходьбы проложены ровные бетонные дорожки. Лед пока держит, но может треснуть в любой момент.

А подо льдом второй год подряд спивается обезумевшая от рейдов и крови разведка. И тычется в кромку, и хочет взломать лед и вылезти отсюда, забрать жену, детей, уехать к чертовой матери, начать жизнь заново, без войны, не убивая чужих и не хороня своих. И не может. Приросла к Чечне намертво.

И дедовщина в этом палаточном лабиринте просто махровая, никто не уследит, что делается в брезентовых закоулках. Да никто и не следит. Зачем? Все равно они все умрут. И патроны так же отправляются сумками в Грозный, и постоянный зубовный скрежет заливается гекалитрами водки, и исправно снабжаются разорванным человеческим мясом госпиталя. Страх и ненависть продолжают править этой землей.

И все так же пахнет солярой и пылью.

И вот я снова в Моздоке, снова стою на этом поле.

Семь лет — почти треть моей жизни, чуть меньше. Человек треть жизни проводит во сне, а я — в войне.

Ничего не изменилось на этой взлетке за семь лет и не изменится. Пройдет еще семь лет, и еще семь, и все те же палатки будут стоять на этом месте, и около фонтанчика с водой будут толпиться люди, и винты вертушек будут крутиться не останавливаясь.

Я закрываю глаза и чувствую себя муравьем. Нас сотни тысяч, стоявших на этом поле. Сотни тысяч жизней, таких разных и похожих, проходят у меня перед глазами. Мы были здесь, жили и умирали, и похоронки на нас летели во все концы России. Я един с ними, и все мы едины с этим полем. В каждом городе, куда пришла похоронка, умерла часть меня. В каждой паре глаз, бездонных, выжженных войной молодых глаз остался кусок этого поля.

Иногда я узнаю эти глаза, подхожу. Нечасто. Летом, когда по душной улице проедет грузовик, а запах соляры смешается с пылью и станет немного тоскливо:

— Братишка, дай закурить… Где воевал–то?

Обелиск

Псков. Первое марта. Кладбище «Орлецы».

На улице очень морозно. Меж мраморных плит гуляет холодный ветер, пробирает насквозь. Я зябко ежусь, кутаюсь в воротник.

Закуриваю. Меня прогоняет какой–то полковник: