Кроме одиночества, у меня больше ничего нет, я совсем один, сам по себе, ни в каких списках я не значусь — наша ротная книга учета личного состава давно потеряна где–то в сортирах, а в штатное расписание полка меня не заносили — никому до этого не было дела, и я запросто мог бы убежать, но не бегу.
Я все чаще ухожу в город. Отправляюсь в Моздок и просто брожу по улицам, наблюдая гражданскую жизнь.
Прохладно, и люди спешат на работу. На переезде стоят машины, горожане на остановке ждут автобуса. Странно видеть, что в этом прифронтовом городе идет обычная жизнь, странно видеть людей, занимающихся своими делами. Мне казалось, что мир перевернулся с началом войны, все сошли с ума и не осталось ничего — только смерть, трупы, избиения и страх. А в мире, оказывается, ничего не изменилось.
Люди едут на работу мимо развороченных бэтээров, которые стоят на товарных платформах. В них горели наши солдаты. Над головами пролетают груженные смертью штурмовики, и на станции стоят эти страшные рефрижераторы с обгоревшими останками солдат; а в ста метрах от них, на привокзальной площади, мужики пьют пиво и таксисты торгуются из–за выручки.
Это странный город. Жизнь здесь соседствует со смертью, рутинная работа — с ночными грабежами и расстрелами. После наступления темноты на улицу нельзя ступить и шагу — могут украсть и продать в рабство или пристрелить. Быть убитым здесь так же естественно, как опоздать на работу. И все же каждое утро люди выходят из домов и спешат по делам, как будто самое страшное, что может их ожидать, — это не успеть на автобус.
На меня никто не обращает внимания. Таких, как я, здесь были тысячи — молодых солдат с ошалелыми глазами. Мы толпами шатались по этому городу и вдыхали жизнь, последние глотки своей жизни в этом страшном лете перед тем, как быть убитыми. Мы ходили по улицам и надеялись, что случится чудо, нам не придется лететь туда, за хребет, и умирать, мы заглядывали людям в глаза и молча кричали: «Помогите! Нас хотят убить! Спрячьте нас, нам так страшно! Помогите!»
Теперь никого нет. Те солдаты все погибли.
Я хожу по утреннему городу, смотрю на людей. Пахнет степью, югом, зрелая шелковица осыпается прямо на асфальт.
Я набираю пригоршню ягод. Это мой завтрак. И обед.
Гуляю дотемна, потом на полковом автобусе возвращаюсь в казармы. Оставаться в городе на ночь нельзя. Постоянно кто–то в кого–то стреляет.
Автобус ходит трижды в сутки — в восемь утра, в три дня и семь вечера. Сейчас без пяти час, я удобно устроился на лавочке и дремлю, надвинув на глаза кепку и изредка поглядывая на остановку. Там сидит наш почтальон с кипой газет и писем. Мне хочется узнать, есть ли письма для нашей роты, но лень вставать.
Из подъезда выходит пожилая женщина.
— Откуда ты, солдатик? — спрашивает она.
Я отвечаю.
— Что ж ты здесь сидишь? Пойдем, угощу тебя чаем.
Я отказываюсь. Тогда она выносит мне чай в бутылке и несколько пирожков на тарелке. Вкусно, я давно уже не ел домашних пирожков.
Когда женщина спускается за тарелкой, она снова приглашает меня в гости. На этот раз я соглашаюсь — до автобуса еще больше часа, а на улице очень жарко.
Я остаюсь и живу у нее пять дней.
Ее зовут тетя Люся.
Нас много таких, живших у чеченов и осетинов, нашедших в их домах убежище от издевательств и войны. Среди «чехов» тоже было немало хороших людей.
Тетя Люся — русская. Раньше она жила в Грозном. Когда начали вырезать русских, перебралась в Моздок к невестке. Если бы не эта квартира, ее наверняка бы убили. Как убили ее младшего сына — чечены ворвались в квартиру и зарезали его прямо на глазах у тети Люси. Отрезали ему голову и бросили в мусорное ведро.
А старший погиб во время бомбежки, когда вывозил мать из города зимой девяносто пятого. Все, что осталось от него у тети Люси, — узел с окровавленными вещами, который ей выдали в военном морге. Несколько раз она показывала мне его — обычная простыня с порядковым номером, в нее завернуты рубашка, куртка, спортивные штаны, майка и трусы. Все в заскорузлой крови — огромные бурые пятна. Она перебирала вещи, в которых погиб ее сын, показывала входное и выходное отверстия от осколка — на куртке, потом на рубашке, потом на майке — и рассказывала. Говорила, будто не замечая меня, каждый раз переживая его смерть заново: осколок пробил его сверху вниз, вошел в грудь, а вышел из поясницы. Потом заворачивала вещи в узел и убирала его обратно в шкаф — она хранила его вместе со своими вещами; узел лежал на стопке аккуратно сложенных простыней — узел с вещами мертвого человека.