Солнце светит через веки, мир становится оранжевым. От тепла по коже бегут мурашки. Я никак не могу привыкнуть к этому. Еще позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
Нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, с верхних полок свешиваются босые немытые ноги. На полу, под столиком, день и ночь, скукожившись, спят двое — места на всех не хватает, и мы меняемся по очереди. Куда ни глянь — везде сапоги, вещмешки, шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас, — полтора суток мы ехали сидя, скорчившись в позе эмбриона, и если бы хоть раз наелись от пуза, заработали б непроходимость кишечника.
В Ростове–на–Дону наш поезд остановился напротив вокзала. Мы стояли на первом пути, прямо у центрального входа, и люди проходили мимо нашего эшелона и отводили глаза.
Под тополем пьют водку легкораненые. Водку они выменивают в кочегарке, пытаясь залить алкоголем страх, который пережили там, за хребтом. У них безумные глаза и почерневшие лица. Час назад в них стреляли и убивали, а теперь они пьют водку и могут не пригибаться. До них это пока не доходит. Они кричат, и плачут, и глушат водку ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Мы не первые на этом поле. До нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала их страх, словно пот. Сейчас этот страх выходит из отравленной земли. Он заполняет наши тела и ворочается скользким червяком где–то под желудком, и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации; он висит над полем, будто туман.
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая к нам компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся прозрачным салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами. Мы уже знаем, что ее зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин, и втихаря разглядываем ее.
У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство сильно восхищает Андрюху Жиха, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Тот не солдат, кто не похабничает, и все мы строим из себя бывалых ловеласов, но, по правде сказать, мало кто из нас до армии целовался. А по–настоящему с женщиной был только Кисель.
Марина предлагает Тренчику выпить. Он соглашается, бахвалясь, хлопает в один присест кружку спирта и через пять минут валяется на траве в бессознательном состоянии. Мы оттаскиваем его в тенек. Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся.
— Интересно, зачем они здесь? — спрашивает Вовка.
— Грозный летят реставрировать, — отвечает Кисель. — Война заканчивается, перемирие на носу.
— Так там же бомбят, вон штурмовики, — говорит Рыжий, кивая на очередную пару Су‑25, которая выруливает на взлетку.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение весьма убедительное.
— Почему ты думаешь, что штурмовики на Грозный? — резонно спрашивает Рыжего Кисель. — И потом, строителям–то какая разница! Чем больше разбомбят, тем больше им восстанавливать — за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
— Откуда ты знаешь про перемирие?
— По телевизору показывали.
— По телевизору много чего показывают.
— Войны больше не будет, — не унимается Кисель, но теперь он говорит с издевкой. — Отдельные банды разбиты, конституционный строй восстановлен, и благодатный мир сошел на многострадальную кавказскую землю.
— Аминь, — говорю я.
— А нас тогда зачем везут, раз перемирие? — недоумевает Рыжий. — И на станции танки стоят, целый эшелон, я сам видел. Их же там поубивают всех, — кивает он на строителей.
— Что–то я тоже не пойму, — говорю я. — Если там перемирие, почему оттуда везут трупы? По–моему, либо трупы, либо мир, вместе не бывает.
— Бывает, — говорит Кисель. — У нас все бывает.
Очередная «корова» тяжело тыкается колесами в бетон. На этот раз и из нее выгружают раненых. Их кладут на носилки и бегом несут в полевой госпиталь, развернутый тут же, рядом с вертолетными капонирами.
Одного проносят мимо нас. Это светловолосый парнишка; его перебитая ниже колена нога в коротком, по–дембельски обрезанном кирзовом сапоге висит на штанине и волокнах икроножной мышцы. Из мяса торчит кость. Сквозь ногу видно небо. От шага солдат носилки сильно раскачиваются, нога в тяжелом кирзаче оттягивается, перекручивается, как волчок на веревке: носилки вверх — нога вниз, вверх — вниз… Мне кажется, что сейчас она оторвется, и я даже делаю движение руками, чтобы подхватить ее за ступню. Вывернутое наизнанку мясо облеплено комочками присохшей земли.