Пленные, не помня себя от радости, выбрали десять человек, чтобы отправить их в Рим, к сенату. Ганнибал и на это дал согласие и только велел посланцам поклясться, что они вернутся. Когда они уже вышли из лагеря, то один из десяти человек, которому следовало бы родиться скорее пунийцем, чем римлянином, прикинулся, будто что-то забыл, и побежал назад. Он вернулся и, тем самым исполнив клятву, освободил себя от нее. К ночи он снова нагнал товарищей.
Когда эти посланцы предстали перед сенатом, глава их сказал так:
– Мы все отлично знаем, что ни одно государство не относится к пленным с таким презрением, как наше, римское. И, однако же, мы заслуживаем и сочувствия, и снисхождения. Мы храбро бились весь день, а потом, возвратившись в лагерь, израненные, измученные усталостью, всю ночь оборонялись на валу. Лишь тогда, когда враг окружил нас сплошным кольцом и мы решили, что пятидесяти тысяч убитых довольно, что пусть останется в живых хоть малая часть римского войска, сражавшегося при Каннах, – только тогда выдали мы врагу уже бесполезное для нас оружие.
Мы не завидуем чужой удаче и не рассчитываем возвысить себя, унижая товарищей. Но пусть и другие – те, кто бросил оружие и покинул свое место в строю, а потом бежал без оглядки до самой Венусии или до Канусия, – пусть и они не превозносят себя над нами, пусть не хвастаются, что они лучше нашего защищали и защищают отечество. Выкупите нас – и мы будем сражаться храбрее всех, потому что навсегда будем связаны вашим благодеянием.
Если же вы намерены проявить непреклонность и чрезмерную суровость, тогда задумайтесь о том, какому врагу вы нас оставляете. Варвару-пунийцу, неслыханно жадному и жестокому! Доведись вам увидеть наши цепи, грязь, убожество – я уверен, вы были бы потрясены не меньше, чем если бы собственными глазами увидели ваши легионы, которые полегли на поле у Канн.
Предположим на миг невозможное: предположим, что Ганнибал, изменив собственной природе, сжалился над нами и отпустил нас даром, – клянусь богами, мы бы отказались и от такой свободы, и от самой жизни! На что нам жизнь, раз вы сочли нас недостойными выкупа! Зачем возвращаться мне на родину, для которой я не стою и трехсот денариев!
Едва он закончил, как толпа на площади подняла жалобный крик; простирая руки к курии, все умоляли вернуть им их детей, братьев, родных. Удалив посторонних, сенаторы один за другим стали высказывать свое мнение. Кто говорил, что государство должно взять все расходы на себя, кто – что казну обременять не надо, но не надо и мешать тем, кто пожелает выкупить своих близких, напротив – им надо помочь. Наконец очередь дошла до Тита Манлия Торквата, человека старинных и, как полагали многие, слишком строгих правил, и он сказал:
– Если бы посланцы только просили за себя и за своих товарищей, и ничего более, я был бы краток: я призвал бы вас крепко держаться обычая наших предков и еще раз подать пример строгости, столь необходимой в делах войны. Но они чуть ли не похваляются тем, что сдались в плен, и потому, господа сенаторы, мой долг – открыть вам всю правду о них. Когда должно было стоять в строю и сражаться, они бежали в лагерь, но и за лагерным валом обнаружили не больше мужества, чем в строю. Разве враг осаждал их долго и упорно, разве вышли все припасы, притупились мечи, иссякла сила в руках – разве так было дело? Нет! Враг подступил к лагерю с восходом, и не прошло и часа, как все было кончено.
Как бы я хотел, чтобы рядом со мною стоял сейчас Публий Семпроний Тудитан, лучший свидетель вашей низости и малодушия! Он звал вас взяться за оружие и следовать за ним – и вы не послушались, зато немного спустя послушались Ганнибала, который приказал вам сдать лагерь и сложить оружие. И ведь не к славе звал вас Семпроний, не к подвигу, а к спасению; и было вас много, а врагов мало – и все-таки вам не достало отваги. Смеете ли вы после этого вообще произносить слово «храбрость»?
Тосковать по отечеству надо, пока оно есть у тебя, пока ты его гражданин, пока ты свободен. А теперь – поздно: вы больше не римские граждане, вы рабы карфагенян! Вы не нужны отечеству! Выкупать вас так же нелепо и несправедливо, как выдать Ганнибалу тех ваших товарищей, которые вырвались из лагеря и сами вернули себя родине!
Большинство сенаторов было связано с пленными узами родства – и, однако ж, возразить Манлию никто не решился. Сообщается решение сената, что пленным в выкупе отказано, и посланцев, – рыдая, захлебываясь слезами и жалобами, – провожают до ворот. Один из них, тот, что с дороги возвращался в лагерь пунийцев, отправился было домой, но коварство не пошло ему впрок: узнав о его поступке, сенаторы единодушно постановили арестовать негодяя и под стражею отправить назад к Ганнибалу.
Поражение при Каннах было для Рима страшнее всех предыдущих не только размерами потерь, но, главное, тем, что после него впервые заколебалась преданность союзников: прежде они верили в несокрушимость Римской державы, теперь эта вера рассеялась. Сторону пунийцев приняли север, весь юг и многие племена и народы серединной Италии. Но никто в Риме даже и не думал о том, чтобы просить у врага мира. Так велика была в тяжелую эту пору сила духа, что, когда возвращался консул Варрон, главный, если не единственный виновник случившегося, ему навстречу вышли граждане всех сословий и состояний, и все благодарили его за то, что он не отчаялся, не отказался от надежды спасти государство. Будь он карфагенским полководцем, ничто не спасло бы его от самой мучительной и позорной казни.
Измена Капуи.
Оставив наконец лагерь под Каннами, Ганнибал через Самний прошел в Кампанию, чтобы захватить Неаполь – ему был необходим морской порт, – но затем отказался от этой мысли, испуганный внушительным видом городских укреплений, и повернул к Капуе, где уже стоял карфагенский караульный отряд.
В Капуе давно пользовался чрезмерным влиянием простой народ. Его главарь, Пакувий Калавий (сам, кстати сказать, человек знатный), сумел и сенат подчинить власти народа, и вот как он этого достигнул. В год Тразименской битвы Пакувий занимал высшую в городе должность. Он опасался, как бы народ, воспользовавшись поражением римлян, не устроил бунт и не перерезал всех сенаторов, а государство, вовсе лишенное сената, уже и государством считаться не вправе. И вот, созвавши сенаторов, он объявляет:
– Простолюдины замыслили вас перебить, чтобы беспрепятственно передать город Ганнибалу и пунийцам. Но я готов вас спасти, если вы готовы мне поверить.
Все закричали, что верят, а Пакувий продолжал:
– Я закрою вас пока здесь, в курии, словно и сам разделяю замыслы народа, и клянусь, что отыщу средство сохранить вашу жизнь.
Приставив к дверям караул и приказав никого не впускать и не выпускать, он собирает народ и приносит ему поздравления со славной победой.
– Сенат, – говорит он, – давно ненавистный простому люду, в наших руках! Каждый потерпит кару, которой он заслуживает, но не будем забывать и об общей пользе. Без сената невозможно свободное государство, поэтому, казня одного сенатора, мы должны тут же избрать другого, человека достойного и деятельного.
Взяли навощенные таблички, надписали имена тех, кто сидел в курии, таблички сложили в урну, и Пакувий принялся тянуть жребий. Вывели того, чье имя выпало первым. Все закричали, что он мерзавец и заслуживает смерти.
– Прекрасно, – сказал Пакувий, – ваш приговор мне понятен. Теперь назовите мужа справедливого и честного, который займет его место.
Все примолкли в растерянности, а когда один из собравшихся, преодолев робость, выкликнул какое-то имя, поднялся шум и крик пуще прежнего. Кто вообще не знал этого человека, кто отзывался о нем с величайшим презрением. То же повторилось, когда Пакувий вынул вторую табличку, третью, четвертую… Среди прежних сенаторов не оказалось ни одного, которым народ был бы доволен, но и взамен предложить никого не смогли. И Собрание разошлось, решив, что самое лучшее из зол – это то, которое уже известно, и распорядившись освободить сенат из-под стражи.