Выбрать главу

Трибуны в ответ говорили, что все это верно и справедливо, но что беда, к счастью, не так уже велика и Сципион, конечно, сумеет расплатиться с долгами отечества.

В делах войны Сципион обладал немалым опытом, но солдатские возмущения были для него внове, и он не сразу нашелся как поступить. Впрочем, чрезмерную жестокость он с самого начала полагал вредной и потому, внимательно выслушав донесение трибунов, приказал собрать подати с покорных Риму городов и земель и обнадежить солдат, что жалованье свое они получат. Потом в мятежном лагере объявили: за жалованьем воины должны явиться в Карфаген – либо все вместе, либо по частям, как сочтут нужным сами. Тем временем восставшие испанцы тоже успели убедиться, что Сципион жив и умирать не собирается; они с испугом возвратились в свои пределы, и мятежники, понимая, что теперь помощи ждать не от кого, решили сдаться на милость командующего. Ведь ему случалось прощать и неприятеля, залитого кровью римских граждан, а их волнения обошлись без кровопролития и не заслуживают сурового наказания. Так утешали они себя и успокаивали, потому что никогда не бывает человек столь изобретателен и красноречив, как в те минут; когда приходится оправдывать собственные проступки. Идти в Новый Карфаген надумали все вместе.

Пока держали совет солдаты, совещались об их участи и начальники в Новом Карфагене. Одни предлагали казнить только главарей – числом не более тридцати пяти, – другие говорили, что этого недостаточно, что это, собственно, не бунт, а измена и предать смерти нужно каждого десятого, как принято карать изменников. Верх одержало мнение более мягкое.

Чтобы не тревожить лагерь заранее, объявляется поход против Мандония и Индибилиса, и воинам в Новом Карфагене велено готовиться в путь. А навстречу мятежникам Сципион отправляет тех же семерых трибунов; каждому из них дано задание зазвать в гости пятерых зачинщиков бунта, затуманить им голову сперва льстивыми словами и ласковым обращением, а потом вином и пьяных связать и взять под стражу. Встреча произошла уже у самого города, и солдаты были в восторге, услышав, что все войско уходит из Карфагена и, значит, главнокомандующий остается с ними один на один, в полной их власти. В город они вступили под вечер. Их приняли с распростертыми объятиями, заверили, что они появились как нельзя более кстати, просили отдохнуть с дороги. Виновников возмущения, не подозревавших ничего дурного, развели по квартирам, где их уже поджидали надежные, заранее обо всем извещенные люди.

В четвертую стражу ночи снялся с места обоз, якобы предназначенный для похода, а едва рассвело, двинулись к воротам и воины. Но в воротах их остановили и приказали никого не впускать и не выпускать. Затем созывают на сходку прибывших накануне, и они сбегаются на площадь, к трибуналу, безо всякого страха, наоборот – твердо надеясь застращать Сципиона свирепыми лицами и грозным криком. Но в тот самый миг, когда полководец поднялся на возвышение, за спиною безоружных бунтовщиков выросли вооруженные солдаты, которых привели от городских ворот обратно. Наглая самоуверенность толпы исчезла без следа, и больше, чем лязг мечей и стук копий, поразил ее вид Сципиона. Не только силы и здоровья был полон командующий – вопреки молве, на которую они так доверчиво положились, – во взгляде его сквозила такая угрюмость и такая ярость, каких они не могли припомнить за все годы службы под его началом. Он молча сел и не проронил ни слова до тех пор, пока ему не доложили, что зачинщики доставлены к трибуналу. Тогда, потребовав через глашатая тишины, он сказал:

– Я вырос в лагере, но впервые в жизни не знаю, как начать речь перед солдатами, не знаю даже, как к вам обратиться. «Граждане»? Но вы изменили родному городу. «Воины»? Но вы нарушили святость присяги. «Враги»? Но я вижу римские черты наружности и римское платье… На что вы надеялись, чего хотели? Того же, что восставшие испанцы? Но они-то последовали за вождями царского рода, а вы вручили, власть над собою умбру Атрию и кампанцу Альбию!

Мне представлялось, что теперь, когда карфагеняне изгнаны из Испании, во всей провинции нет ни единого человека, который желал бы мне смерти, – так обходился я не только с союзниками, но даже с врагами! И что же? Не у врагов, не у союзников, но в римском лагере с нетерпением ждут вести о моей кончине! Не все, разумеется: этого я не думаю, я в это не верю. А если бы верил, то умер бы тотчас же, у вас на глазах, потому что мне не нужна жизнь, которая ненавистна моим согражданам и моим солдатам. Но множество людей похоже на море – от природы оно неподвижно, однако под ветром тишь легко превращается в бурю. Да, повинны во всем немногие главари, которые заразили вас своим безумием. Однако вы, по моему разумению, еще и сегодня, еще и в нынешний час не понимаете, как чудовищно это безумие – какое неслыханно тяжкое преступление вы совершили против отечества, против родителей ваших и ваших детей, против ббгов, свидетелей вашей присяги, против обычаев ваших предков.

Обо мне говорить не будем: допустим, что вы тяготились моею властью, в этом, нет ничего удивительного. Но что дурного сделало вам отечество, которое вы решились предать, соединившись с Мандонием и Индибилисом, что вам сделал римский народ, над волею которого вы надругались, сместив избранных в Риме трибунов? Это злое чудо, возвещающее гнев небес, и его не искупить ни жертвами, ни молебствиями – разве что кровью тех, кто за него в ответе.

Снова и снова я спрашиваю вас: на что же все-таки вы рассчитывали? Думали отбить у римского народа Испанию, и это – пока жив я, пока цело войско, с которым я в один день захватил Новый Карфаген, с которым разгромил четыре пунийские армии? Предположим, вы рассчитывали на то, что меня уже нет на свете. Но разве смерть одного человека способна погубить государство, основанное богами на века? Гай Фламиний, Эмилий Павел, Семпроний Гракх, Марк Марцелл, двое Сципионов и сколько еще великих полководцев унесла эта война, а римский народ жив и будет жить, хотя бы тысячи лучших его сынов погибли от меча и от недуга! Когда пали мой отец и дядя, не вы ли сами избрали вождем Луция Семптимия Марция? А теперь и выбирать никого не пришлось бы – мое место занял бы Марк Силан, или мой брат Луций Сципион, или Гай Лелий.

Поистине, воины, безумие овладело вашими душами, куда более сильное и жестокое, чем болезнь, овладевшая моим телом. Страшно и мерзко подумать, чему вы поверили, на что уповали, – да будет все это унесено забвением или, по крайней мере, покрыто безмолвием. Карою да будет вам ваше раскаяние. Но что до Альбия, Атрия и прочих зачинщиков, то они лишь собственною кровью могут смыть свою вину. И если вы наконец опомнились и разум вернулся к вам, казнь преступников будет для вас зрелищем не тягостным, но отрадным, ибо никому не причинили они столько зла, сколько вам!

Едва он закончил, воины, кольцом окружившие сходку, загремели мечами о щиты, и раздался голос глашатая, выкрикивающий имена осужденных. Нагими их выволокли на средину площади, и тут же явились орудия казни. Осужденных привязали к столбам, высекли розгами и обезглавили, а все, кто на это смотрел, оцепенели от ужаса, и не было слышно не только что ропота, но даже вздоха сострадания. Когда трупы казненных убрали, трибуны привели солдат – одного за другим – к новой присяге на верность Публию Корнелию Сципиону; вслед за тем каждому было выплачено его жалованье. Вот как завершился этот мятеж.