Ложась, Грегори попытался привычно сосредоточиться, изгнав из сознания все окружающее. Но могущественная мазь сладким ядом растеклась по жилам, коснулась сердца и так быстро овладела плотью, что мир захлопнулся перед ним, едва он вытянулся на постели. Грегори слился воедино с чем-то огромным и принял соединение со вздохом наслаждения.
Ощущение это достигло высшей точки и разом оборвалось. На смену ему пришла небывалая легкость, тело больше не чувствовало постели, оно словно взмыло ввысь, и теперь пришел черед проявить свои подлинные стремления. Усилием, идущим из глубины бессознательного, он овладел полетом и бросил себя навстречу силе, ожидавшей его. Фантазии остались позади; стряхнув первоначальную слабость, сознание взялось переводить новые ощущения на язык привычных символов, и вскоре Персиммонс уже не отличал непосредственное восприятие от интеллектуального. Так, в самом начале, когда он только отправлялся в полет к незримому пока источнику всепоглощающего наслаждения, ему казалось, что из неимоверного далека он слышит дивные голоса, звавшие не то его, не то друг друга, и что он отвечает им одной ликующей нотой. А теперь он спускался, все глубже и глубже входил в плотные, мрачные слои. Легким усилием он замедлил полет и почти застыл в воздухе. Вокруг простиралась не просто ночь.
Он ощущал тяжесть, как бывает в толпе, когда тебя стиснут и ты очень хочешь вырваться. Как в сознании погруженного в молитву человека вдруг рождаются образы великих святынь, так и к нему пришло чувство, что где-то кто-то господствует над всем, что многие отдали себя Ему, а Он идет им навстречу. Если бы мазь не повергла тело в глубокий транс, он повернул бы голову, чтобы увидеть незримых спутников или поговорить с ними. Как человек в возбужденной толпе, еще минуту назад кричавший что-то соседу, в следующую минуту уже движется, влекомый толпой и создающий вместе с ней это движение, так и Персиммонс ощутил, что он несется куда-то, трепеща от страсти. Сердце окатило жаром, он хотел бы отдать себя, раствориться в слепом повиновении немыслимой, огромной силе, готовой высосать его досуха. Он алкал, но не пищи; жаждал, но не влаги, вожделел, но не плоти. Древнее желание несло его, он стремился к брачному союзу со всей вселенной.
Перед ним промелькнул отец, жалкий и дряхлый, жена, запуганная и сломленная, сын, вечно подавленный и растерянный.
Вот они, его браки, его брачные пиры. Начинался свадебный танец. Все они, и он вместе с ними, и несчетное множество других неслись в диком ритме исконного желания.
Под призрачным туманом ничтожных забот и прихотей рода человеческого от века мерно колыхались волны этого океана, и те, кто подчинил их своей воле, и те, кто оказался раздавлен ими, слились в победном и гибельном вихре. Дух Грегори плясал с равными ему, и все-таки какая-то неуловимая малость удерживала его от полного растворения.
Да, что-то такое было. Из бездны транса он взывал к своему смертному сознанию и вопрошал, чего не хватает для свершения, что надо сделать еще, чтобы суметь прорвать пелену черной опоенности и достичь высшей награды. Какая жертва, какое заклание больше, чем гибель, которую он принес этим несчастным, бесприютным душам? Жар опалял его, требуя чего-то большего, словно рядом пылал огромный костер. Он был готов, только не знал, чего же от него хотят, и это вселяло страх, не позволявший до конца отдаться страстям, бушевавшим вокруг. К жару прибавился еще и звук, нарастающий рокот, в котором можно было различить ликующие крики и грохот какой-то невероятной силы. Вот он, вот — экстаз абсолютного господства, адская свадьба, брак Того, кто стал сатаною, с теми, за кем стоит сатана.
И все же чего-то не хватало, не было какой-то малости, из-за нее он не попадет на пир. Он напряг волю, все стихло, пусть на мгновенье, и тут он вспомнил.
Из призрачного, забытого мира всплыло воспоминание о ребенке, о серьезном малыше Адриане, и он понял: да, вот оно! Всем богам нужны миссионеры, и этот бог требовал своего. Он опустился в глубины памяти, собрал всю свежесть и невинность и преподнес их тайным, адским силам. Да, Адриан был для них желанной жертвой, рабом-посвященным, не ведавшим еще зла. Отныне этой цели должен был посвятить себя мужчина, тихо и неподвижно лежавший на постели в крошечном Фардле и одновременно стоявший перед неким престолом, там, внутри, где владыки и повелители мира, кружась в неистовой пляске, наблюдают, как гибнет бессмертная жизнь, уступая их коварной силе. Едва различимый призрак ребенка втянулся в их круг, и в тот момент, когда Адриан коротко простонал во сне, повернувшись в кроватке в далеком Лондоне, похожий стон раздался и в другой спальне. Стонал тот, кого приняли. Волна жгучего холода прокатилась сквозь него, многократно усиливаясь в местах, дважды натертых мазью.