Выбрать главу

Я — не я. Я кровь, бесконечно циркулирующая по моему телу, я кислород, азот и водород, вновь и вновь наполняющий мои легкие. Я углерод, чьи атомы вращаются в моем мозгу без конца и без цели, виток за витком…

Данло долго оставался в сумеречном мире чистого существования, не способный двинуться ни вперед, ни назад. Он увидел наконец то, что Хануман понял уже давно, после своего странного воспоминания Старшей Эдды: на реальность можно смотреть двояко — и возможно, что верен все-таки взгляд Ханумана. Реальность на самом деле — сущий ад, а существование — вечная мука, где огонь лижет все сущее своим красным языком. Сам Данло на своем глубочайшем уровне — не человек с парой сильных рук и синих глаз, полных мечты и памяти, а только бесчисленные атомы и электроны, только крошечная частица вселенной, всегда пребывающей в чистом состоянии бытия.

Вселенная, можно сказать, пожирает его “Я”, как талло, терзающая снежного червя, и поэтому он существует, как и сама вселенная, без смысла и цели, ради самого существования. Лишь ради того, чтобы быть — но быть чем? Только собой и ничем более. Да, это так: ничто не может быть больше чем собой, и все во вселенной — только чистое бытие, которое жужжит, и шипит, и горит, и трепещет, как темно-красная сердечная мышца под действием электрических импульсов, идущих из нее же самой. Все среди этой черной бесконечности пространства и времени существует само в себе, и всюду, куда ни посмотри, нет ничего, кроме вещей, существующих в неисчислимом изобилии. Отчего в галактике Млечного Пути не одна звезда и не сто, а больше ста миллиардов? Отчего столько людей вьется среди звезд, как мошкара в пламени, если в каждом человеке есть все, что нужно, чтобы страдать, кровоточить, вспоминать и негодовать на первородную муку жизни?

Я — не я. Я — это сто миллиардов нервных клеток, которые корчатся в огне экканы. Я — это многие триллионы атомов, которые вращаются, и вибрируют, и кричат, уходя в кромешную тьму без начала и конца.

В конечном счете он всего лишь материя, которая движется в болезненном и полном ужаса самосознании. Кварки, нейтрино, электроны, инфоны, целые атомы — все они участвуют в безумном, бессмысленном танце материи, стремящейся к самозавершению, которого никогда не достигнет.

Данло долго, целую вечность, смотрел в блестящее зеркало чистого бытия, отыскивая там свое лицо или любой другой знакомый предмет, который сказал бы ему, что хоть одна вещь во всей вселенной существует как законченное произведение искусства, ненарушимое, неизменное и наделенное какой-то целью за пределами себя самого. Но видел он только одно: как его глаза и все его светлокожее тело распадается на бесконечно малые частицы — одни красновато-черные, как засохшая кровь, другие металлически-зеленые, как раздавленный панцирь жука.

Вся материя вечно и постоянно распадается на части, как хрупкая разноцветная смальта, и моментом позже складывается вновь в фантастическую мозаику, еще момент — и эти бесцельные картины рассыпаются в прах, который струится, перемешивается и застывает в виде кристаллических фигур, а те потом распадаются снова, один миллиард раз за другим.

Миллиард раз за один момент Данло пытался найти в себе свое лицо, удержать колеблющееся изображение в посеребренном стекле — но оно вибрировало и разбивалось вдребезги, как соборные витражи под напором ветра.

Нет во вселенной ничего нерушимого, ибо все существует во времени, а время ломает все сущее, как ломает каблук хрупкий лед и человеческие руки — костяную фигурку шахматного бога. Чем глубже всматривался Данло в трепещущее сердце реальности, тем страннее казалась ему она — безжалостная и непреклонная и в то же время хрупкая, как лед, все быстрее и быстрее дробящийся на бесконечно малые частицы.

Скорость, с которой Данло погружался в струящееся сознание материи, ужасала его и вызывала в нем дурноту. Желание умереть теперь просто обуревало его. Время — великий мучитель, ибо каждый момент неумолимо и неизбежно связан со следующим, и эти взаимосвязанные моменты нижутся, как жемчужины на бесконечной серебряной нити, лишь для того, чтобы рассыпаться и исчезнуть в черной, непроницаемой дыре. И выхода нет — нельзя выскочить из колеса творения, чье вращение дико, головокружительно и неуправляемо.

Быть пойманным в капкан времени — это, должно быть, и есть ад; ведь что такое ад, как не горение материи, когда один момент вжигается в другой, без конца, смысла и значения?

Хануман всегда это понимал. Он всегда знал, что вселенная, во всей своей ломкой симметрии и безумной вибрации, при всех своих криках, рыданиях, завываниях и молитвах, всегда задает только один вопрос: да или нет. И что ответ в конце концов должен быть “нет”, ибо вселенная по самой сути своей порочна. Сам акт бытия требует от материи постоянного поглощения и возрождения самой себя, постоянного разрушения форм. Движение на своем глубочайшем уровне есть источник всех страданий и боли. Двигаться значит быть, а следовательно, распадаться и умирать. Не двигаться, найти точку покоя в центре колеса, значило бы познать тот покой, который все сущее ищет, но никак не может найти.