— Зондерваль рассказал мне, что ты провел с Твердью много времени, и я подумал, что ты сам мог узнать что-то о своем отце.
— Она сказала только, что я найду его в конце своего пути.
— В Невернесе?
— Не знаю. Твердь всегда говорит загадками.
— Я все-таки верю, что твой отец вернется в Невернес. Его судьба там, а не в космосе, рядом с капризной богиней.
Данло молчал, глядя на незнакомые звезды над морем.
— А когда он таки вернется, то рассчитается со всеми! От него не ускользнет ни одно варварство, которое сотворил от его имени Хануман ли Тош, и город содрогнется от его гнева. Он покарает его, даже смертью, возможно, — твой отец, при всей своей доброте, перед убийством никогда не останавливался.
— Но разве ты не веришь, Бардо, что он теперь бог?
— А разве боги не убивают людей, точно мух, — да и друг друга тоже?
Данло вспомнил о победе Кремниевого Бога над Эде и сказал:
— Убивают, я знаю.
Некоторое время они, сидя под шелестящей серебристой листвой дерева и глядя на звезды, говорили о галактических богах, о судьбе, о войне и о прочих космических явлениях.
Потом Данло посмотрел на Бардо и спросил его о том, что было куда ближе его сердцу:
— Ты ее видел, Бардо?
— Кого, Тамару?
Данло промолчал, но его глаза, мерцающие при слабом свете, как жидкие сапфиры, ответили за него.
— Нет, не видел. Говорили, что она покинула город, и я не слыхал, чтобы она вернулась.
— Но куда же она отправилась?
— Не знаю. Может, это только слухи.
— Хануман никогда не заговаривал с тобой о ней? О том, что он с ней сделал? Не говорил, что память ей можно вернуть?
Бардо со вздохом опустил тяжелую руку на плечо Данло:
— Нет, Паренек, не говорил. Ты его по-прежнему ненавидишь, да?
В глазах Данло сверкнула молния.
— Он изнасиловал ее духовно! Разрушил ее память, Бардо! Всю ее благословенную память о том времени, что мы провели вдвоем.
— Ах, Паренек, Паренек.
Данло достал флейту, прижал костяной мундштук ко лбу, глубоко вздохнул и сказал:
— Но я… не должен ненавидеть. Я борюсь со своей ненавистью.
— Я тебя люблю за твое благородство, но сам постоянно раздуваю в себе ненависть к этому гаду ползучему — пусть наполняет мои жилы, как огненное вино. Так мне легче будет истребить его, когда время придет.
Данло покачал головой.
— Ты же знаешь, я не хочу, чтобы с ним случилось что-то дурное.
— А зря. Возможно, тебе следовало бы забыть свой обет и найти способ подобраться к Хануману поближе. И тогда…
— Что тогда?
— Убить его, ей-богу! Перерезать его лживую глотку или выдавить из него дух!
Данло при одном упоминании таких ужасов сам почувствовал, как у него перехватило дыхание. Он стиснул флейту, как тонущий в черной ледяной воде хватает протянутую ему палку.
Но в следующий момент, осознав всю невозможность того, что предлагал Бардо, он расслабился и весело улыбнулся.
— Ты же знаешь, я никогда не причиню ему зла.
— Знаю, в том-то и горе. Потому нам и не обойтись без войны, ведь иначе его не остановишь.
— Но ведь остается, еще наша миссия, правда? Остается надежда избежать войны.
— Я помню, твой фраваши прозвал тебя Миротворцем, — . тихо засмеялся Бардо. — Но чтобы заключить мир, нужны две стороны.
— Все люди хотят мира.
— Это говорит твоя надежда. И твоя воля подчинить реальность мечтам твоего золотого сердца.
— У Ханумана тоже есть сердце; ведь он человек.
— Я в этом не уверен. Иногда мне сдается, что он демон.
Дaнло с мрачной улыбкой вспомнил дьявольские льдисто-голубые глаза Ханумана и сказал:
— Странно, но мне кажется, что он самый сострадательный человек, которого я встречал в жизни.
— Кто, Хануман ли Тош?
— Ты не знал его так, как я, Бардо. Когда-то, подростком и еще раньше, он был сама невинность. Это правда. Он родился с нежной душой.
— Что же его так изменило?
— Мир. Его религия, то, как отец усматривал негативные программы в малейших его провинностях и силой надевал на него очистительный шлем. Его изменило все это — и он сам. Никогда не видел человека, имеющего такую страшную волю менять самого себя.
— Знал бы ты своего отца, Паренек.
Данло ждал продолжения, глядя на темные отверстия своей флейты.
— Но твой отец в конце концов обрел сострадание, а Хануман его потерял. Один стал светочем для всей проклятой вселенной, а другой выбрал тьму, как слеллер, потрошащий трупы.
— Мне все-таки хочется верить, что надежда бесконечна для каждого.
Бесконечные возможности. Бесконечный свет, который живет во всех и во всем.
— Ну, надежда Ханумана на себя самого и правда бесконечна.
— Потому что он говорит, что хочет стать богом? Второй Столп рингизма гласит, что каждый человек может стать богом, следуя путем Мэллори Рингесса, и Хануман в этом стремлении ничем не отличался от миллионов других.
— Он не только говорит. Зачем, по-твоему, он разбирает луны на этот свой компьютер, который висит в космосе, точно маска смерти?
— Но ты же сам учил его, что путь к божественному пролегает через вспоминание Старшей Эдды.
— Я? Ну да, наверно. Но богом можно стать по-разному, так ведь?
— Не знаю.
— Когда его вселенский компьютер будет наконец закончен и Хануман к нему подключится, он станет все равно что бог. Станет как Твердь, только поменьше — для начала.
Твердь когда-то была воином-поэтессой по имени Калинда. Она добавляла нейросхемы к своему человеческому мозгу и постепенно разрослась так, что заняла несколько звездных систем.
— Он не первый, кто попытается это сделать.
— В истории Цивилизованных Миров — первый. И последний. Думаю, ему ничего не стоит уничтожить все миры от Сольскена до Фарфары.
Данло поднес флейту к губам, размышляя над всем, что сказал ему Бардо. Это верно: заражение Цивилизованных Миров рингизмом — наименьшее из зол, на которые способен Хануман.