Выбрать главу

Но оскорбление не могло быть смыто одними только колотушками. Оно было слишком глубоко. Немезида требовала мщения, соответствующего вине. Фекиакиса увешали позорными досками, привязали к спине накрест кочергу и ухват и в таком виде поставили на стул, как на лобное место, перед кафедрой. Так он простоял до самого конца дневных занятий в школе. В этот день учеников распустили по домам не всех сразу, а поодиночке: каждого ученика в отдельности Спиро и Вучина подводили к виновнику и приказывали:

— Скажи: «Мерзавец» — и плюнь ему в лицо.

Ученики в точности выполняли приказ, и только после этого их выпускали в переднюю одеваться. Антон Павлович тоже исполнил этот обряд оплевания и долго потом помнил его, хотя и не любил вспоминать о нем, как о гнусном надругательстве над человеком из чувства личной мести.

Фекиакис простоял на стуле трое суток. Его отпускали домой только на один час пообедать. Вся эта печальная история закончилась еще более печальным финалом. Вскоре после этого происшествия вышел из школы самый старший по возрасту ученик, двадцатилетний Антонопулос. Ему стало уже невмоготу сидеть на школьной скамье. Уходя и прощаясь с товарищами, он со злым смехом заявил:

— А ведь эту фразу «дидаскалос треллос» написал не Фекиакис, а я…

Кефалонец заскрежетал зубами, но уже было поздно. Антонопулос уже не был учеником школы и в случае сведения личных счетов мог бы постоять за себя и ответить с лихвою…

Зимние месяцы прошли. Запахло весною — ароматною южною весною. Скоро в садах зацвели тюльпаны и сирень. Приближались экзамены. Павел Егорович ждал их с нетерпением и был вполне уверен, что Коля и Антоша перейдут в следующий класс. Но на деле оказалось, что они в течение всего года не только не учили таинственного «синтаксиса», но даже и не научились по-гречески ни читать, ни писать. Мечтам о конторе не суждено было осуществиться. Они разлетелись как дым. Евгения Яковлевна, стоявшая за гимназию, и знакомые педагоги взяли верх. Павел Егорович вздохнул и ближайшей же осенью облек детей в гимназические мундиры. Антоша поступил в приготовительный класс.

Незадолго до смерти Антона Павловича я был в Ялте и сидел в его кабинете. Толковали о многом и, между прочим, вспоминали старину. Антон Павлович тогда собирался за границу, в Баденвейлер. Он был весел и хорошо настроен. Предстоящая поездка ему улыбалась. Во время разговора принесли почту — объемистый пук газет, книг и писем. Отложив газеты в сторону, Антон Павлович стал пересматривать присланные ему книги и, раскрыв одну из них, засмеялся своим тихим, добродушным смехом.

— Вот меня и на греческий язык перевели; издатель книжку прислал3, — сказал он. — По-видимому, и биографию приложили. Посмотри-ка, что такое обо мне пишут… Ты ведь еще помнишь греческий язык.

Первые же переведенные строки биографии заставили его еще раз засмеяться. Там значилось, что Антон Павлович происходил из духовной семьи и что отец его был певчий.

— Ты, однако же, несмотря на свои старые годы, все еще помнишь греческий язык, — сказал он. — А вот я так совсем не знаю его, хотя тоже когда-то учился в греческой школе. Не люблю я вспоминать о ней. Много испортила она моих детских радостей… Интересно было бы знать, живы ли еще Вучина и Спиро?..

Разговор перешел на воспоминания. И это был один из последних наших разговоров в Ялте.

В гостях у дедушки и бабушки

Страничка из детства Антона Павловича Чехова

I

<…> Мы были гимназистами: я только что перешел в пятый класс, а Антон — в третий. Первую половину дня мы, братья, проводили в гимназии, а вторую, до поздней ночи, обязаны были торговать в лавке по очереди, а иногда и оба вместе. В лавке же мы должны были готовить и уроки, что было очень неудобно, потому что приходилось постоянно отвлекаться, а зимою, кроме того, было и холодно: руки и ноги коченели, и никакая латынь не лезла в голову. Но самое скверное и горькое было то, что у нас почти вовсе не было времени для того, чтобы порезвиться, пошалить, побегать и отдохнуть. В то время когда наши товарищи-гимназисты, приготовив уроки на завтра, гуляли и ходили друг к другу в гости, мы с братом были прикованы к лавке и должны были торговать. Вот почему мы ненавидели нашу кормилицу-лавку и желали ей провалиться в преисподнюю.

Отец наш смотрел на дело совсем иначе. Он находил, что шалить, бездельничать и бегать нам нет надобности. От беганья страдает только обувь. Гораздо лучше и полезнее будет, если мы станем приучаться к торговле. Это будет и для нас лучше, и для него полезнее: в лавке постоянно будет находиться свой «хозяйский глаз». Об этом «хозяйском глазе» Павел Егорович хлопотал особенно. Дело в том, что в лавке находились «в учении» и торговали два мальчика-лавочника — оба очень милые ребята, но их постоянно подозревали в том, что они тайком едят пряники, конфеты и разные лакомства и воруют мелкие деньги. Для того же, чтобы этого не было, отец и сажал нас в лавку в надежде, что мы, как родные дети, будем оберегать его интересы. Не знаю, был ли прав Павел Егорович и воровали ли мальчики-лавочники, но если говорить по совести, то первыми воришками были мы с Антошей. Когда отец уходил из лавки, трудно было удержаться в нашем возрасте от таких соблазнительных вещей, как мятные пряники или ароматное монпансье: и мы охулки на руку не клали и этим отчасти утешали себя за вынужденное лишение свободы и за тяжелый плен в лавке.