— Ну, поезжайте с Богом! Все ли взяли с собою?.. Охота тебе, Павел Егорович, человек в самом деле спешит. Ему минута каждая дорога…
— Вот, вот, Евгения Яковлевна! — обрадовался машинист. — Именно каждая минута, а тут молебны поют… Все на мою бедную голову валится, накажи меня Бог!.. И винт, и гайка, и Ефимка чертов проспал… Прощайте… Я бы теперь уже за десять верст был… До свидания!.. Гайда, дети… Ефимка, пускай дети сядут!..
Само собою разумеется, что повторять нам было незачем. Наскоро поцеловав руку отцу и матери, мы менее нежели в три секунды уже сидели на дрогах, свесив ноги и прижимая к себе узелки. Отец и мать прощались на крыльце лавки с машинистом, говорили нам что-то и спрашивали, но мы не слушали и отвечали невпопад. Мы радовались и в то же время трепетали, как бы на грех не случилось опять какой-нибудь задержки. Но на этот раз все обошлось благополучно и даже, пожалуй, более чем благополучно, потому что машинист, сняв фуражку и осклабившись, сказал отцу:
— Покорнейше вас благодарю, Павел Егорыч! Будьте спокойны: довезу деток в полной сохранности. Они у вас оба хорошие дети. В целости доставлю, накажи меня Бог.
Распрощавшись с нашими родителями, машинист подошел к дрогам, спрятал в кошелек не то монету, не то бумажку и весело заговорил:
— Уселись, дети? Хорошо уселись? Ты смотри, Ефимка, это такие дети, такие дети, что… Гайка и винт целы? Не потеряли? А то ведь за ними, накажи меня Господь, опять придется ехать в Таганрог… Сиди на них покрепче, и чтобы они из-под тебя не вывалились по дороге… Убью, накажи меня Бог, убью!.. Бублики и огурцы взял?
— Садитесь уже, будет вам хороводиться! — проговорил с неудовольствием Ефим.
— Садитесь! — передразнил машинист. — Надо сесть поудобнее и чтобы не раздавить… Теперь нас на дрогах не двое, а четверо… Фу, как солнце высоко поднялось! Не доедем нынче… Ну, гайда с Богом! Трогай… Господи благослови…
Машинист, усевшись спиною к нам и тоже свесив ноги, перекрестился несколько раз быстро, скорее махая рукою, нежели крестясь. Ефим чмокнул, и мы тронулись. С крыльца лавки нас провожали напутственными возгласами чуть не все домочадцы. Даже Явдоха, бросив кухню, выбежала сюда же поглядеть, как отъезжают паничи. Мать благословляла нас вслед и что-то говорила, но мы не слышали ничего, да, по правде сказать, и не слушали, не до того нам было. Последняя фраза, долетевшая до нас, была;
— Смотрите же, не шалите там! Дедушка этого не любит.
Больше мы уже ничего не могли услышать, потому что за нами уже стояло огромное облако пыли, поднятой с немощеной улицы копытами лошади и колесами наших дрог. Эта пыль сразу окутала нас и мигом осела на нас же. Но мы были рады ей как чему-то особенно приятному и дорогому. Мы были на свободе. Все осталось позади нас в этом буром столбе — и гимназия, и лавка, а впереди нас ждали широкие и необъятные степи и такой простор, широкий и ничем не стесняемый простор, что перед ним покидаемый нами город казался тесной тюрьмою.
Минут через десять мы были уже в степи, переживавшей в июле вторую половину своей молодости. Все степные растения спешат отцвести к июню и в июле дают уже семена, а сами блекнут, покорно отдаются во власть палящего солнца, буреют и сохнут. Но и в эту пору степь прекрасна своим широким простором и курганами. Сверху, с голубого горячего неба, льется трель невидимого жаворонка. Сколько ни ищи его глазами — ни за что не увидишь. Виден только плавно парящий коршун. Крылья его почти неподвижны, и он каким-то чудом держится в воздухе; потом вдруг, свернувшись клубком, стремительно падает на землю, как камень, и вновь взвивается вверх, но теперь уже с добычей. Низко над травою и бурьяном летают разноцветные бабочки, а в траве, сидя на задних лапках, свистят суслики.
Хорошо, ах, как хорошо, просторно и свободно! Мы с Антошей онемели от восторга, молчали и только переглядывались. Дорога была гладкая, и мы катились ровно и без толчков, оставляя за собою ленивый столб пыли, уже успевшей покрыть собою наши гимназические мундиры и фуражки. Отчего нельзя ехать по степи всю жизнь, до самой смерти, не зная ни забот, ни латыни, ни греческого, ни проклятой алгебры, огорчавшей меня всегда одними только двойками?
Антоша, судя по его жизнерадостному лицу и счастливой улыбке, думал то же самое. Его широко раскрытые глаза говорили: к чему лавка, к чему гимназия, когда есть степь и в этой степи так хорошо и приятно?
Мы глядели на грязную холщовую рубаху Ефима, упершегося ногами в оглобли, на его загорелую шею и на затылок, — и они казались нам красивыми и чуть ли не родными; а тащившая нас некрупная степная лошадка была нам симпатична и мила.