«На балу я не танцевала, — писала фрейлина Мердер 22 января. — Было слишком тесно. В мрачном молчании я восхищенно любовалась госпожой Пушкиной. Какое восхитительное создание! Д'Антес провел часть вечера неподалеку от меня… Минуту спустя я заметила проходившего Пушкина (стоит только на него взглянуть, чтобы убедиться, что он ревнив, как дьявол). Какое чудовище! Я подумала, если бы можно было соединить госпожу Пушкину с д'Антесом, какая прелестная вышла бы пара».
Быть может, Вяземский не вспоминает о Пушкине, потому что из дружеских чувств не хочет привлекать внимание ко всем этим слухам и разговорам?
Но нет!
20 ноября 1836 года Софья Николаевна Карамзина записала:
«Пушкин своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе, добьется того, что возбудит подозрения и догадки. Вяземский говорит, что он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает».
Потрясает письмо Софьи Николаевны, написанное брату 26 января 1837 года (!), накануне убийства.
Напомню приведенные раньше слова:
«…Дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».
Что волнует Вяземского в течение преддуэльных недель, на ком сосредоточено его внимание в «ультрафешенебельном» Петербурге?
И в письмах Вяземского, и в его дневничке «К Незабудке» прочитывается второй план, некий интимный сюжет.
У Вяземского есть соперник. Этот человек, которого Вяземский отчего-то именует «красным», не так давно пренебрег Эмилией Карловной, предпочтя ей другую даму из «ультрафешенеблей».
Фантазия Вяземского неистощима. Ревниво подшучивая над графиней, он то и дело напоминает ей о своем сопернике, называя его то «наикраснейшим», то «сиятельным красным», то «красным в высшей степени», то «красным человеком». Цель этих упоминаний понятна. Они должны задевать Эмилию Карловну, уязвлять ее самолюбие, а значит, и способствовать успеху самого Петра Андреевича.
Разговор Вяземского с Мусиной-Пушкиной идет или об одном конкретном лице, или же это намек на нечто известное и совершенно понятное им обоим.
14 января в дневнике «К Незабудке» Вяземский отмечает:
«Княгиня Голицына-Балк несколько напоминает краснокожих из романа Фенимора Купера, но это ничему не мешает. Красный ведь очень хороший цвет, почему бы не любить сафьян!»
16 января Вяземский пишет более пространно:
«А теперь поговорим серьезно. Прошу Вас не забывать, что я здесь Ваш корреспондент, Ваш поверенный в делах, Ваш комиссионер. Если мне когда-нибудь станет известно, что Вы пользуетесь еще кем-либо для исполнения приказаний, то я никогда Вам этого не прощу.
Колбасы, кильки, предметы туалета, книги, всякие новости о красных, синих, черных, всех цветных и не цветных людях, одним словом, все, что может усладить Ваше небо, Ваш ум, Ваше сердце, — за всем этим прошу обращаться ко мне. Уверяю Вас, что на расстоянии я представляю большую ценность, чем когда я рядом. Если мои письма в конце концов наскучат Вам, Вы вольны их не читать, но имейте тогда милосердие предупредить меня об этом. Мне необходимо это знать, но даже и в этом случае я буду продолжать писать Вам. Это моя потребность, это непреодолимо. Будете Вы отвечать или нет, я уже не могу остановиться».
24 января Вяземский, после уже приведенных фраз о приезде графини Эмилии в Москву и о посылке через майора Куси боа от княгини Шаховской, пишет весьма забавные строки:
«Пока посылаю несколько пачек красной бумаги, самой красной, которую мне удалось здесь найти.
Я только что написал в Париж, чтобы мне прислали пунцовую по образчику кавалергардского сукна, который я туда послал.
Собирался Вам отправить целое множество краснот, но, к сожалению, ничего еще не готово. А в будущем буду Вам писать письма на десятирублевых ассигнациях, чтобы мои глупости приобрели в Ваших глазах хотя какую-то цену».
20 января Вяземский сам подчеркнул в своем дневничке:
«Вы видите, что все, что в моем отчете относится до кровавого, я пишу красными чернилами».
Употребив слово «кровавое» 20 января, ровно за неделю до дуэли, Вяземский не представлял сам, насколько оно окажется пророческим.
26 января Вяземский отправляет очередное шутливое письмо А. Я. Булгакову:
«Я очень счастлив, что графиня Эмилия, милая из милых, как ее называет Жуковский <…> добралась до места <…>. Вчера был славный бал у старухи Мятлевой в честь принцу Карлу.
<…> Сделай одолжение, свези несколько сенаторов в красном мундире к графине Эмилии в день ее рождения, 29 января. Прекрасная очень любит очень красное.
А шутки в сторону, пошли ей от неизвестного в день рождения или на другой день, если письмо мое не придет в пору, блюдо вареных раков».
И сенаторы, носившие красные мундиры, и вареные раки, и любовь Эмилии Карловны к кому-то «очень красному» — все это явления одного порядка.
Повторяю: письмо написано 26 января! Остались часы до трагической дуэли — картель уже послан.
Через несколько лет А. О. Смирнова-Россет напишет о январско-февральских днях следующего, 1838 года (вряд ли эта зима чем-либо могла отличаться от предыдущей):
«…Эта зима была одной из самых блистательных. Государыня была еще хороша, прекрасные ее руки и плечи были еще пышные и полные, и при свечах на бале, танцуя, она еще затмевала первых красавиц. В Аничковом танцевали каждую неделю в белой гостиной, не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности баронессой Крюденер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, и радовался соперничеством Бутурлиной и Крюденер…»
Фаворитки менялись. Сестра императрицы Александры Федоровны, мюнхенская красавица баронесса Амалия Крюденер, в очередь с Нелидовой, Бутурлиной и другими — ситуация обычная и неудивительная.
30 января, на следующий день после смерти А. С. Пушкина, императрица посылает записку своей фаворитке С. А. Бобринской.
«Ваша вчерашняя записка! Такая взволнованная, вызванная потребностью поделиться со мной, потому что мы понимаем друг друга, и когда сердце содрогается, мы думаем одна о другой. Этот только что угасший гений, трагический конец истинно русского, однако ж иногда и сатанинского, как Байрон. Эта молодая женщина возле гроба, как ангел смерти, бледная, как мрамор, обвиняющая себя в этой кровавой кончине… Бедный Жорж, что он должен был почувствовать, узнав, что его противник испустил последний вздох. После этого ужасный контраст, я должна Вам говорить о танцевальном утре, которое я устраиваю завтра».
Камер-фурьерский журнал сухо фиксирует события дворцовой жизни. 30 января, в тот же вечер, когда писалась записка, Александра Федоровна отправляется смотреть комедию-водевиль «Жена, каких много, или Муж, каких мало». Камер-фурьер помечает, не объясняя причин: «Дамы, приглашенные во дворец, были в траурных платьях». Нет, это не траур по Пушкину, — камер-юнкер это слишком маленький, незначительный чин для двора. «Во время раздевания, — записала императрица 27 января 1837 года, — весть о смерти старого великого герцога Шверинского». А точнее: прусского герцога Мекленбург-Шверинского.
Ничего не менялось, да и не могло измениться в дворцовой жизни. В Аничковом и в Зимнем, в ультрафешенебельных петербургских салонах Сухозанет, Синявиной, Нессельроде, Бобринской, Трубецких продолжались балы…
Посмотрим еще один документ, публикация которого в недавнем прошлом кое-кому показалась досадным недоразумением.
3. ДВА ДНЕВНИКАВ тридцатые годы прошлого столетия эпидемия холеры, прошедшая по многим губерниям России, включая Петербург, сменилась многолетним голодом и недородом. Впрочем, высший свет и тогда не прекращал веселья, это был поистине «пир во время чумы».