Императору Михаил Павлович пишет сдержаннее: уже не подчеркивая участия «комитета злословия», пишет о дуэли как о громадной катастрофе, вызванной «мерзкими и гнусными сплетнями».
7. УЧАСТИЕ III ОТДЕЛЕНИЯЗнал ли граф Бенкендорф и подведомственное ему III Отделение об участии «клики злословия» в травле, а позднее и в убийстве Пушкина?
И если Бенкендорф знал, то какими путями действовал, скрывая следы кровавого преступления, столь опасного для исторического престижа государственной власти?
«Подлинное военно-судное дело» над Дантесом велось сугубо как дело дуэлянта-одиночки, конфликт которого с Пушкиным был конфликтом изолированным, личным.
Во время «процесса» не было задано ни одного вопроса о возможных авторах анонимных писем, хотя суду была известна роль этого момента в развитии конфликта.
Опрос секундантов касался только самой дуэли.
Военным судом не были опрошены друзья Дантеса, которые могли быть посвящены в конфликт.
Анонимный пасквиль в «военно-судной комиссии, проводившей дело о дуэли, не разбирался». Это отметил еще Щеголев.
III Отделением был сделан формальный запрос по поводу «руки» Дантеса. Надлежало получить почерк подследственного, однако Дантес на поставленные перед ним вопросы ответил по-французски. Образец почерка был приколот к делу, а подозрение с Дантеса снято. Впрочем, предположение, что Дантес сам написал анонимный пасквиль, было нелепым.
Таким образом, можно сказать, что расследование обстоятельств дуэли шло чисто формальным путем, приговор, как известно, был предопределен заранее, перед судьями стояла задача — «не расширять дела», не касаться иных лиц, кроме Дантеса, Пушкина и… Натальи Николаевны.
П. Е. Щеголев, первым прикоснувшийся к документам департамента полиции, был поражен тем, что «дел III Отделения о Пушкине довольно много, а о смерти его в них почти ничего нет».
Пасквиль на Пушкина был обнаружен после 1917 года в секретном досье.
Эту секретную папку, помеченную номером 739, отыскал А. Поляков и тоже отметил скудость содержащихся в ней материалов.
Помимо пасквиля, в «Деле № 739» оказалась только одна «записка для памяти», написанная самим Бенкендорфом:
«Некто по имени Тибо, друг Россети, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине?»
Запрос сработал.
Оказалось, в Главном штабе Тибо не служил, а служит… по почтовому ведомству.
Полозов, начальник первого округа жандармов, вскоре сообщил, что в Петербурге живут два брата Тибо, титулярные советники, один — помощник контролера, другой — помощник почтмейстера.
Почерк проверялся только у одного из братьев, у второго не проверялся.
Щеголев писал: «III Отделение в своих поисках шло по ложному следу и, производя розыски, точно отбывало какую-то тяжелую и неприятную повинность».
Примерно так же заключал свои розыски и Поляков:
«В деле Пушкина жандармская власть „безмолвствовала“, она держалась в стороне, не принимая никакого участия… в следствии об анониме».
Почему? Чем объяснить такое вопиющее безразличие властей?
Бенкендорф, столь пристально следивший за всем, что окружало Пушкина, так активно вторгавшийся в его личную жизнь, перлюстрировавший даже его письма к жене, не доверявший Жуковскому, даже предупреждавший его, что «ничто не может и не должно миновать государственного интереса», приставивший к Жуковскому Дубельта при разборе личных бумаг поэта, приславший жандармов в дом умирающего Пушкина, оцепивший не только дом, но и улицы вокруг дома Пушкина полицией, так безразлично отнесся к авторству анонимного пасквиля?
Ответить конкретно на этот вопрос, думаю, трудно. Наиболее вероятным мне кажется «невыгодность» дорасследования. Можно допустить, что III Отделение если и не знало авторов анонимного письма, то прекрасно осознавало их высокий уровень…
Николай тем временем с явной поспешностью благодетельствовал семье Пушкина, способствуя и поощряя всякое распространение вестей о монаршей милости и доброте.
«Во всем этом прекрасна роль одного государя, — писал Вяземскому Булгаков 10 февраля 1837 года. — <…> Кто не знал прегрешений Пушкина против его верховной власти».
А 6 февраля, несколькими днями раньше, Булгаков заключил:
«…Пушкин, проживши еще пятьдесят лет, не принес бы семейству своему той пользы, которой доставила оной смерть его. А жаль! жаль!..»
Другими словами, «милости императора», широко рекламируемые «благодеяния» семье Пушкина были не чем иным, как фактом еще одной столь необходимой властям общественной дезинформации. Эту же функцию, нужно сказать, выполняли и верноподданнические, несущие всего лишь часть правды, а следовательно — неправду, письма Вяземского.
Но в эти же самые февральские дни тысячи людей с воодушевлением переписывали, учили наизусть, зачитывали беспримерный по смелости документ, буквально набатом прозвучавший в России, расцененный властями как «воззвание к революции». Я говорю о шестнадцати строчках прибавления к стихотворению Лермонтова «Смерть поэта». Впрочем, это уже другая, самостоятельная история…
Как же сложилась жизнь А. В. Трубецкого, «наикраснейшего»?
Оставив двор (под давлением Бенкендорфа и самого Николая), Трубецкой оказался вне привычной для него среды. Двери особняков «ультрафешенеблей», тех «сливок общества», плоть от плоти которых он был, как и двери Аничковского дворца и Зимнего, для него закрылись навсегда.
Могу допустить, что какую-то роль в судьбе Трубецкого сыграла и напраслина «бунтаря» и вольнодумца Александра Жеребцова, который явно преувеличил роль князя в высшем обществе. Однако Жеребцов невольно подключил к наблюдению за Трубецким III Отделение, что само по себе должно было лишить Александра Васильевича прежнего высочайшего благорасположения.
Осенью 1837 года в Петербург приезжает знаменитая танцовщица Мария Тальони.
«В балете царит мадемуазель Тальони, — писала Дантесу в Париж друг Дантеса и Трубецкого Идалия Полетика, — я езжу ее смотреть всякий раз, и хотя прежде не восхищалась никакой танцовщицей, ее я не устаю смотреть, она очаровательна».
Трубецкой ведет себя скандально: начинает открыто ухаживать за «Любашей-цыганкой», как однажды назовет знаменитую танцовщицу Александра Федоровна.
25 января 1838 года Вяземский сообщает Мусиной-Пушкиной:
«Наикраснейший мало появляется в свете. Говорят, будто он поменял балы на балет и пребывает у ножек Тальони».
Императрица с обидой следит из дворцового заточения за развитием этого романа. Она пишет Бобринской: «Саша Трубецкой как безумный».
Карьера Трубецкого рушится. 18 января 1842 года Александра Трубецкого «из ротмистров Кавалергардского Ея Императорского Величества полка» увольняют «по обстоятельствам полковником и с мундиром».
Князь начинает добиваться разрешения уехать за границу.
Но разрешение приходит только через десять лет.
«Отставной гвардии полковник князь Александр Трубецкой с Высочайшего соизволения в конце сентября 1852 года отправился за границу для окончательного устройства дел своих на три месяца и отнюдь не долее, на честном слове».
В Ливорно Трубецкой женится, но не на Тальони, которая старше его на десять лет, а на… ее воспитаннице девице Эде, записанной под именем графини Жильбер де Вуазен.
По истечении отпуска Трубецкой обращается к генерал-адъютанту графу Орлову «об исходатайствовании высочайшего соизволения на бессрочное пребывание за границею».
Николай категорически отказывает в этом Трубецкому.[37]
«На основании существующих узаконений, — повелевает император, — сделать ему формальный вызов о немедленном возвращении в Россию, назначив ему для сего двухмесячный срок, если же он не исполнит сего, то подвергнуть его действию законов».
В январе 1853 года «высочайшее повеление» объявляется Трубецкому русским генеральным консульством в Венеции с подпискою.