— Ну, пойдем скорее. По дороге расскажешь!
А на той лица нет.
— Как же, — говорит, — милая. Я уже совсем думала — полегчало ему после порошков-то. Дедушка, как ты ушла, подряд принимать их взялся. Мои и то съел. Потом его в сон ударило, и уж таково сладко спал, словно младенчик какой. Не храпанул даже. Всю ноченьку спал, а проснулся — и завтрак потребовал. Яишенку я ему толкнула да картошки жареной с солеными рыжиками подала. И молока выпил. А потом сел на койке, руку поднял, глаза какие-то чудные — светятся — и говорит: «Ну вот и все! Отведал плодов земных. Скоро и в путь пора. Ступай к свату Михайле. До поспешай, покуда ему бригадир наряда не выправил. Пусть на чердак лезет. Время подоспело тес скидывать». — Ой, погоди, Верушенька, не торопись!
Оглянулась Вера, а старуха сморщилась да как запричитает:
— А сватушке-то он еще вчера приказывал быть в готовности. Сигналу ожидать, коли дело на последний конец повернет. Михайло ведь из того тесу колодину должен дедушке сколотить…
— Ну, — говорит Вера, — ты все-таки не отчаивайся. (А сама, между прочим, тоже слезинку утирает). Примем меры самые экстренные. Если с сердцем что — укол сделаем. Я и шприц захватила и камфару.
А идти нужно было порядочно. Село все миновать, полем пробежать, потом леском, потом опять полем. А там и Акатово.
День же выпал прямо замечательный. Перепадают у нас такие деньки в феврале месяце, что не хуже иных апрельских.
Ветра нету. Солнышко до того яркое, что смотреть на снега больно, и даже жмуришься.
Дымок из труб прямой струйкой вверх тянется. К лесу в низинке туман лег. А с крыш уже капель первая. На завалинках куры сидят, отряхиваются, меж собой беседуют. А воробьи точно обезумели. И небо голубое, как платок шелковый у дедовой снохи Агашки, что она прошлой осенью в Москве купила.
— Ах ты! — вздыхает Веруха и поглубже в себя воздух тянет. — И выдумают же люди в такую погоду болеть… А это кто же такие около клуба?
— Царица небесная, заступница! — ахнула бабка.
И видят: на верхней приступке председатель сидит — Петя Овчинин. Правая нога вытянутая, и подложена под нее крашеная табуретка. Должно быть, из клуба табуретку ту и принесли. А рядом сват Михайла, здоровый мужик, рыжий, ростом немного пониже колодезного журавля. Этот с тесиной, чего-то примеряет. И дед Стулов тут же стоит в тулупе, и красным шарфом сверху шапки голова обмотана. И идет у них между собой спор великий — руками машут. А рядом мерин наш колхозный, Гарем, фыркает, головой мотает, в санки запряжен. На нем, видно, все и приехали.
Подбежала к ним Веруха, а сама сделалась, как бурак вареный. И голос даже рвется:
— Это что же за разной такой? Что же вы, тираны, здесь делаете?
Глянул тут дед на председателя. А председатель на деда. И после этого оба глаза развели. Петр Михайлович скворечник стал на осине рассматривать, а дед на мерина воззрился, будто на диковину какую. И замолчали.
Тут сват Михайло загудел:
— Ты уж, Вера Ивановна, разговору нашему помехи не делай. Клуб по фасаду желаем отделывать. Наличники меряем. Резные будут — вологодской вязи. Так председателю и говорим — ужели мы свою культуру да на откуп калымщикам доверим?
— Со своим материалом рядимся, золотая! — встрял дед Стулов. — Из отборного тесу! Из выдержанного!
И шарф на подбородке затянул потуже: холодок бы, ехида, не пробрался. Потому что всегда, дед старинное правило помнил — береженого и бог бережет…