– Вы не правы, картины, которые вы видите перед собою, не просто отображение действительности, а ее художественное переосмысление. Если бы мы могли взглянуть на реалии, которые стояли перед мольбертом живописцев, мы бы, несомненно, удивились, насколько они не соответствуют возникающим на полотне изображениям. Дабы в полной мере понять мастерство художников, мы должны хорошо знать их эпоху, погрузиться в нее, и тогда картины, словно волшебный ларчик, раскроются перед нами.
– Танечка, у кого сегодня есть время погружаться в другую эпоху? Чтобы понять современную музыку, нужно приобрести музыкальное образование. Книги обращаются уже не к читателю, а к другим книгам, живопись понять можно только с экскурсоводом. Искусство уползает в свою нору, превращаясь в эзотерическую секту, освобождая сцену для рок-музыки, детективов в пестрых обложках и аргентинских телесериалов.
– Мужчина, снимите головной убор, вы в музее!
Откуда-то из-за двери выдвинулась еще одна служительница культа, бабулечка вполне домашнего вида, только не в халате и шлепанцах, а в приличном костюме. Сознание исполняемого долга, ответственность перед вечным и возмущение тщетой быта переполняют ее до краев.
– Это наш гость, оттуда! – повторяет прежний прием Таня, но безуспешно.
– Да хоть откуда! Хоть где-то культура должна остаться, хоть в музее! Если мы себя сами не уважаем, кто ж нам поверит?
Жалко бабулю, я ведь для нее просто клапан, пары выпустить, а накопилось, видать, немало.
– Мужчина, вы или снимайте головной убор, или покидайте помещение.
В таких случаях правда проще и убедительнее любых доводов. Поэтому говорю, как есть.
– Видите ли, я психометрист из Реховота и никогда, ни при каких обстоятельствах не снимаю головного убора. Даже перед картинами Рериха. Уж извините.
Бабуля сникает и медленно отползает на исходный рубеж между дверью и картиной Васнецова. Бабуля мне очень мила своей искренней убежденностью в святости музея, в необходимости культуры и в презумпции уважения к ней.
Перед выходом из зала я оборачиваюсь. Бабуля сидит на маленькой скамеечке, горестно сложив руки на коленях, и глядит в окно. Зарабатывает она в музее копейки, жалкие гроши, последнее, что осталось – это уважение к месту, причастность. Если бы не боязнь за третий центр, снял бы я свой картуз, ради нескольких минут ее удовольствия. Улыбаюсь на прощание, самой широкой из своих улыбок, но бабуля не видит. Бабуля смотрит в окно, на одесскую осень.
Наконец, по скрипящему и ноющему, будто соловей на смертном одре, паркету добираемся до собственно выставки. Таня продолжает щебетать и чирикать; мазки, краски, сверхзадача, пост, модерн, сюр, тьфу…
В конце концов, нельзя же настолько не понимать, что пытались изобразить психометристы! Впрочем, психометристами их тоже не назовешь, так, люди первой стадии обучения.
Психометрия полностью вытесняет из организма всякую интеллектуальную деятельность, кроме самой себя. Она – целый самодостаточный мир, которому попросту нет никакого дела до искусства. Если художник по-настоящему погружается в психометрию – он перестает быть художником. То же самое происходит с литераторами и музыкантами.
Я, вообще-то, плохо понимаю цель такого рода выставок. Каждая картина – отдельный мир, и живут в нем не только и не столько краски, но все, из чего составлено полотно. Облачко дыхания художника прочно висит над рамой, брызги его слюны блестят на холсте. Его страхи, почечные колики, жажда, скандал с женой, сладость утреней чашки кофе и первого мазка по чистому холсту стоят перед моими глазами, словно ожившее привидение. Когда на выставке развешивают плотненько десятки полотен, их аура переплетается, и в этой какофонии можно разобрать только самый поверхностный слой, именуемый собственно картиной. По-хорошему, каждое полотно надо вешать в отдельную комнату, ставить перед ним несколько стульев и оставлять в тишине. Посидев полчаса перед каждой картиной, можно уловить дыхание художника. А иначе получается школьная экскурсия...
Говорить все эти слова милой девушке Тане у меня нет ни малейшего желания. Выставка кажется совершенно искусственной, если не сказать надуманной. Повод оправдать зарплату или возможность сшибить грант с одного из западных психометрических обществ. А может, уже сшибли, и все сие великолепие просто отчет за полученные денежки.
Однако вежливо хвалю, слушаю, киваю, но мимо книги посетителей прохожу с деревянным лицом, а прямо попросить Таня не решается. Сейчас, вечером, когда я пишу эти строки, мне кажется, что запись все-таки надо было оставить. Как милостыню подать. Вот замечательный пример хорошей «стойки» на знакомые ситуации и проскальзывания в новой. Да и насчет гранта изрядно ошибся.
– Ну, как выставка? – спросил Мотл. Он прогуливался перед входом в музей, меланхолически поддевая носком ботинка опавшие листья.
– Вот зашел бы, посмотрел, – Лора раскурила сигарету.
– Воздуху, воздуху не хватает. У меня аллергия на старые холсты.
Ай да Мотл, тебя я тоже неправильно оценил.
– Так как выставка?
– Ну-у-у. Так сразу и не скажешь.
Откровенничать в присутствии Лоры мне не с руки. Другое дело Мотл: с ним можно не стесняться. Особенно после его реакции на музей.
Настоящий психометрист избегает ненужных впечатлений. Разрушить с таким трудом создаваемый внутренний баланс проще простого, а вот восстанавливать ущерб, нанесенный случайным въездом в ауру какого-нибудь произведения, приходится довольно долго, и не всегда удается исправить до конца. Жена Лота окаменела от одного неправильно брошенного взгляда. Людям кажется, будто события, в корне меняющие психику, должны быть непременно эффектными. Вовсе не так. Мы люди иного масштаба, и причины, трансформирующие нас, куда менее значительны, чем уничтожение Содома и Гоморры.
– Мотл, так ты покатаешь гостя по городу? – спросила Лора.
Умная девочка, все понимает с полуслова.
– С гиком, с пляской и пивным баром.
– Тогда, до шести? Я тоже приду вас послушать.
Это уже ко мне.
– Спасибо, буду рад видеть вас на лекции.
После «БМВ», мотловский «Ниссан» и тесноват, и не столь уютен.
– Так действительно покатаемся, или сразу на кладбище?
– Давай покатаемся, если время позволяет.
– Позволяет, позволяет. Ну, и, как с выставкой? Впечатлило?
Слова, предназначенные Тане, достались Мотлу. Он одобрительно похмыкивал, но в конце моего монолога, все-таки возразил:
– Да нет у нее гранта, сама эту бодягу затеяла, деньги у деловаров выпросила, картины собственными руками развешивала. Служительница муз, не про нас будет сказано. Но девка изумительная, ходит к нам в психометрическое общество, что-то кроцает у себя внутри, пока на детском уровне, но старается. Вот, выставку заварила, решила осчастливить человечество открытием: мол, психометристы тоже не чужды. Я за ней приглядываю, глазок-смотрок, может, чего путное и выйдет.
«Ниссан» покряхтывает на булыжниках мостовой. Асфальт тротуаров весь в трещинах и разломах, кое-где грубо нашлепнуты свежие заплаты, но и они уже начинают разрушаться. Булыжник оказался долговечнее не только советской власти, но и ее технических средств. Правда, по асфальту все-таки ездить куда удобнее.
Снова ощущение опасности. Вот же напасть! Пространство не хуже, чем обычно, а внутри зудит маленький зуммер – осторожно, осторожно.
Мотл искоса поглядывает в мою сторону, но деликатно молчит. Думает, будто я наслаждаюсь видом Одессы, и не хочет мешать. Поймав мой взгляд, сразу ломает паузу.
–Чувствуешь смену реальностей?
–Чувствую. Декорации те же, но меня уже давно интересуют только актеры. Как в той байке про психометриста в Москве.
– В какой байке, их тьмы и тьмы? Напомни.
– Да ты наверняка слышал, ее мне в Одессе рассказывали, правда, много лет назад. Один «старый псих» вернулся из поездки в Москву. Давно это произошло, в пятидесятых годах, а может и до войны. Телевизор тогда еще не состоялся, все новости узнавали из газет или радио. То есть, визуальный ряд отсутствовал. Ну вот, вернулся он из столицы, пришел на сбор, его молодежь обступила и давай расспрашивать: где был, кого видел, какая она вообще, Москва.