Г.В.А. читает стихотворение Тютчева «Есть в осени первоначальной…» (его любимые стихи). Ахматова о Мандельштаме — райский голос. И у Тютчева райский голос.
Тютчев хорошо знал франц<узскую> лит<ерату>ру. «Мыслящий тростник» — это из Паскаля [1044]. А «хрустальный день», по-моему, из Севинье: Les jornaux de crystal du debut de l’automne [1045]. Незаметная евфония — «лучезарны вечера» (ар — ра) — «На праздной борозде». Толстой сказал: «Так в прозе нельзя сказать, а в стихах хорошо» (Гольденвейзер) [1046]. «И льется чистая и теплая лазурь на отдыхающее поле…» Здесь — разрешение темы.
Г.В.А. читает стихотворение Кузмина «Когда мне говорят: Александрия…». Почти не стихи. Но настоящая поэзия в последних строках: «Когда не говорят Александрия… все-таки вижу твои глаза…» [1047]Это нешаблонный конец, кот<орый> оправдывает все стихотворение в поэзии…
В связи с этим Г.В.А. говорит о сонете Эредиа о Антонии и Клеопатре… [1048]
Г.В.А. читает ст<ихотворе>ние Анненского «О нет, не стан…» [**].
Замятин говорил, что Андрей Белый учился у Маллармэ [1050], это неверно, но Анненский учился, и у др<угих> французов. Конец этого ст<ихотворе>ния не связан с концом <так!> («А если грязь и низость…»). Эти стихи уже никак нельзя рассказать своими словами… У Анненского — Еврипид, Маллармэ, утонченность, и вдруг что-то русское, жалостное, щемящее, некрасовское, или это Акакий Акакиевич… Смешение античного с этой русской щемящей обстановкой… Стихи не логические, но богатые содержанием…
Г.В.А. читает стихотворение «Кулачишка» Анненского. И тут какой-то Акакий Акакиевич, уродливое, несчастное видение: горбатая дочь с зонтиком… Уродливое и несчастное явление. Остается проза, и это поэтический подвиг… И это поэзия… [**]
(Г.В.А., между прочим, говорит: «Напрасно я сравнил Цветаеву с Бальмонтом».)
Г.В.А. читает «Какой тяжелый, темный бред…» (Анненский).
Здесь не шепот, а громкий голос… Очень много работал над этим ст<ихотворе>нием. Инструментовка не бросается в глаза, но она есть: ты та ли, ты ли… Это уже не человеческий язык, какие-то непонятные отзвуки… Мука и музыка (му — му): то и другое Анненский в поэзии любил — он претворял муку в музыку. Конец громовой: «На черном бархате постели…» Краски А<нненско>го: черное, золотое, серебряное…
Акмеизм — понятие условное… Акмеистов было шесть… [1052]Младшие акмеисты — Г. Иванов, Н. Оцуп и я — не были настоящими акмеистами… Впрочем, Оцуп продолжал акмеистическую линию и в эмиграции.
Акмеизм не литературное явление, а жизнеощущение… Желание все испытать, веселое настроение. Мандельштам говорил: «Когда я весел, я акмеист…»
Г. Иванов и я никогда не считали Гумилева большим поэтом, но ценили его умение разбирать стихи. Есть врачи, кот<орые> ставят прекрасные диагнозы пациентам, но не самим себе… Так было и с Гумилевым, своих недостатков он не видел… Впрочем, недостатков у него было немного, но нет оживления в его поэзии [1053].
Мы условно считали себя его учениками, но, читая его сборники, — ими не были… Гумилев умел стихи строить, умел развивать тему…
Эмиграция не располагала к акмеистическому мажору, а скорее — к пересмотру прошлого.
Г. Иванову и мне в голову не приходило продолжать акмеизм в эмиграции. Т<ак> н<азываемая> парижская нота — стремление к простоте. Простоты хотели и З. Гиппиус, и Ходасевич. Настроение эмигр<антской> поэзии — аскетическое, враждебное мажору акмеизма. Было желание найти окончательные, последние, чудесные слова, кот<оры>х найти нельзя… Стремление к финальному чуду.
Г. Иванов ждал: что-то блеснет в жизни и все оправдает… Акмеизм последних слов не искал. Акмеизм — литературное приложение к прекрасной веселой жизни…
В эмиграции мы спрашивали: «Зачем мы здесь? Что делает человек на земле?» Это все было Гумилеву чуждо.
Н. Оцуп даровитый поэт. У него был культ Гумилева. Любил торжественность, велеречивость… Как В. Иванов…
У Г. Иванова ничего от гумилевской выучки.
Я дружил с Г. Ивановым лет тридцать пять… Он долго себя искал. Все уже в Петербурге признавали его талант, но не придавали ему значения. Это игрушечная поэзия. Фарфоровые чашки… Но всегда был у него безошибочный напев. Нет срывов, как у птицы, летящей рядом с аэропланом. Птица не упадет, как машина… Расцвет падает на посл<едние> пятнадцать лет его жизни. 0<н> от всего отрекся, все разлюбил. На обложке можно было бы изобразить тень человека, кот<орый> глядит на обломки… Не осталось литературы, книжности… Между чувством и словом нет различия…
У Г. Иванова — нигилизм, который взывает к Богу…
Упрек Г. Иванову: его стихи всегда приятные, хорошенькие. А сущность ужасная. Тут противоречие. Должен был бы ужасать, колоть, а не приятно звучать. Тут внутренний порок, он чего-то не решился договорить… В «Посмертном дневнике» — отсутствие литературности, книжности.
Об эмиграции: ей уже сорок лет. В чем ее значительность?
Алданов сказал при Бунине: «У нас все началось с лицейских стихов Пушкина и кончилось „Хаджи-Муратом“». Бунин поморщился, но потом согласился.
Поль Валери сказал: «Я знаю три чуда, trois miracles de monde: Афины, итальянский ренессанс и русская литература 19-го века» [1054].
Русская литература возникла из ничего… Конечно, были Державин и Сумароков, замечательный лирик, неоцененный…
После 19-го века русская литература надорвала свои силы… Чехов уже уступка, усталость. Послесловие к русской литературе — Блок…
Горький — его автобиография все-таки хорошая книга — или Бунин — уже не на уровне 19-го века.
К эмигрантской литературе несправедливы, это всегда так бывало, об этом говорил Томас Манн. Рассеянность по отношению к эмигрантам. Ничего особенно значительного она не дала, но и советская литература тоже.
В чем слабость зарубежной литературы: она очень уж варилась в собственном соку. Не наладила диалога с Россией.
Цветаева обращалась к России, также Шмелев. Бунин — вне этого, как и Зайцев, Алданов.
Оттуда доходили голоса — Олеши, иногда Каверина. Мог бы быть отклик, взаимное понимание. Говорю скомканно, а это тема серьезная…
«Доктор Живаго» как «Война и мир»… Не надо поминать «Войны и мира» всуе…
Что-то от эмигр<антской> литературы останется. Самый даровитый эмигрантский писатель — Набоков. Не люблю его, но это так… Загадка: как вообще мог он появиться в русской литературе. Словесная магия. Но пишет о мертвом мире, о мертвых существах… Как и Гоголь, тот же порок. Всегда издевается… Замятин по приезде во Францию на Набокова набросился.
Поэзия — это прежде всего Поплавский. Не дал всего, что мог бы дать. Изумительный собеседник. Но и что-то порочное в нем: темное, хитрое. В поэзии музыка слов, очарование. Тип Рембо, тип гуляки праздного…
Штейгер, Червинская, Чиннов или Варшавский, Яновский, Зуров, Газданов — о всех них Г.В.А. хорошего мнения, но отказывается о них говорить.
Федотов, Вейдле, Степун, Бердяев — это будущее достояние России. Там думают, что здесь только советоедство, которое когда-то было, но давно исчезло… Эмигр<антскую> философию культуры будут обсуждать, будет к этому интерес…
Критика: если спорил с Ходасевичем и Бемом, то уж, верно, считал себя правым, иначе не спорил бы…
Русская критика никогда не была на высоте русского творчества. У Ходасевича критика между прочим… У Белинского было критич<еское> чутье, но это младенческий лепет рядом с Гоголем, Толстым, Достоевским… Критики не было… Если бы Писарев не утонул, был бы он самым замечательным русским критиком. Нигилист Писарев рядился, как и позднее братья Бурлюки, в красный костюм. А яркая фигура есть костюм <?>. У Добролюбова серая словесная вязь.
1044
Имеется в виду строка из стихотворения Тютчева «Певучесть есть в морских волнах…»: «И ропщет мыслящий тростник». Цитата из Паскаля раскрывается комментаторами.
1045
На вопрос Иваска: «Приблизит<ельно> где мадам Севинье сказала о хрустальных осенних вечерах… В Вашей цитате это прозвучало как стихи… И напишите это по-французски…» — Адамович отвечал: «„Les journées de cristal de l’automne“. Процитировано у Saint-Beuve в „Causeries de lundi“ (статья о Севинье). У нее — в одном из писем к дочери».
1047
Цитата неточна. У Кузмина:
1048
В книге Ж. М. де Эредиа «Трофеи» есть целый раздел «Антоний и Клеопатра», состоящий из трех стихотворений.
1050
В статье «Андрей Белый» Е. Замятин писал не столь решительно: «…Белый был одним из основателей и единственным серьезным теоретиком школы русского символизма. При всем своеобразии этого литературного направления, очень тесно переплетающегося с религиозными исканиями русской интеллигенции, связь его с французским символизмом — с именами Малларме, Бодлера, Гюисманса — совершенно бесспорна» (
1052
В уже упоминавшемся выше «вопроснике» Иваск спрашивал: «1. Вы говорили — было шесть акмеистов. Кто они?» Адамович отвечал: «1) Гумилев, 2) Мандельштам, 3) Ахматова… В. Нарбут, М. Лозинский, М. Зенкевич». Отметим, что в перечислении он сделал ошибку, назвав вместо С. М. Городецкого М. Л. Лозинского, который акмеистом никогда не был, хотя издавал журнал «Цеха поэтов» «Гиперборей».
1053
6 сентября 1968 г. в письме к Иваску Адамович говорил: «Насчет Гумилева: я совсем не люблю его стихов и даже не верю, что его „поэтика“ до сих пор властвует. Поэтика эта создалась сама собой, не знаю, как, от кого. Влияние Г<умилева> было устное, в разговорах, а стихи его не плохие, но и не хорошие, а в сущности никакие. Мне жаль это говорить, потому что для меня в нем как в человеке было какое-то обаяние. И как это ни странно, я если и люблю некоторые его стихи (строчки), то те два, которые написаны моей сестре: „Об Адонисе…“ (или что-то такое), где конец — „Как девушкам и юношам Эллады“. И другое — где „дорогая, с улыбкой летней“».
1054
В уже упоминавшемся документе на вопрос Иваска: «4. Где приблизит<ельно> Валери сказал о трех чудесах мира: Греция, Ренессанс и русская лит<ерату>ра 19-го века…» — Адамович отвечал: «Не помню и не могу найти. Но сказал наверно, в каких-то заметках. С моей „легкой руки“ это потом не раз цитировалось».