Мы сидим на диване и перелистываем пухлые альбомы. О.Виталий рассказывает:
— Я здесь уже семнадцать лет, милостью Божьей, а как будто вчера приехал. Дни так и летят: служба, послушание, молитва, работа... Не успеешь оглянуться, как уже вечер — надо в трапезную, потом отдыхать и опять на службу.
— Что такое послушание? Любое дело, на которое благословляет владыка: что-нибудь по строительству, например, или возить дрова, ухаживать за больным и так далее. Вот видите, братия за работой, обновляют купол, красят. А это отец Иннокентий, он по слесарному делу мастер. Послушник Вадим подвозит известку. Вот нашу машину, подаренную патриархом Алексием, загружают материалом. Тут я снял грузинских батюшек, приезжали к нам прошлым летом. В Иверском монастыре недавно еще были и греки, и грузины, потом грузинские монахи состарились и перемерли, и монастырь отошел к греческой церкви... Это закат. Цветы весной. Опять цветы. Я природу люблю снимать, пейзажи. А вот маковки Пантелеимоновского собора в снегу, как в России. А тут престольный праздник, устроили для братии праздничное утешение с вином афонским. Послышался густой звук большого колокола.
— Ко всенощному бдению, — пояснил о.Виталий. — Но у нас есть время, до двух часов еще сорок минут.
Взглянув на часы, я обнаружил на них всего восемь. Мой собеседник упредил недоуменный вопрос непосвященного:
— Мы здесь живем по византийскому времени. Оно древнее и способствует настоящему режиму. Как только солнце закатится, и живая тварь, за исключением некоторых хищников, укладывается спать, у нас считается полночь. Мы ложимся отдыхать, а через пять-шесть часов, в зависимости от того, какой устав в монастыре, встаем, начинается утреня. Фиксированного различия с европейским временем нет. Летом, когда солнце поздно заходит, разрыв составляет два с половиной — три часа, а зимой бывает семь часов разница. И снова мы листаем альбом. О.Виталий поясняет:
— А-а-а, это я возвращаюсь из Димитровской кельи. Раньше там метох был от нашего монастыря, но монахи все перемерли, и место запустело. А я, по состоянию своей духовной потребности, должен побыть немного в уединении. И мне было благословение эту келью поддержать. У меня там свой распорядок: молюсь, читаю, пою, тружусь. Беру отсюда чай, сахар, керосин. Овощи свои, с огородика. Там не жил никто лет пятьдесят, и вот я с Божьей помощью и с помощью друзей восстанавливаю дом. Были кое-какие пожертвования, я на эти деньги нанял одного понтийца. (Понтийцами в Греции называют переселенцев с берегов Черного моря, потомков греков, пришедших сюда еще в те времени, когда оно называлось Понтом Эвксинским. Многие из них слабо владеют новогреческим языком, перебиваются случайными заработками. В пригородных автобусах под Салониками я слышал, как понтийцы нарочито громко переговаривались по-русски; старики же порой вообще отказываются учить язык своей прародины. Прим. авт.) Мы с ним работали от зари до зари: подняли балкон, перекрыли крышу, стены подремонтировали, так что могут еще стоять. Мне дают в монастыре кое-какие стройматериалы. Шифер вот привез недавно, теперь надо на место перетаскивать на руках...
—Там и церковь есть в честь великомученика Димитрия Солунского. Иконы в той церкви были ценные, поэтому, когда место запустело, их взяли в монастырь. Я не стал их назад требовать, чтоб не своровали, а сделал иконостас из таких же икон, но бумажных. Покрыл их лаком, стали как старинные. Все равно украли, когда я ездил в Россию. Наверное, подумали, что настоящие, византийского письма...
— Помимо скитов и келий, здешний монастырь имел еще несколько метохов. Скит — это фактически маленький монастырек, келья — домик с церковью, метох — монастырские угодья: сад, виноградник, огород, тоже с братским корпусом и церковью. Сейчас остался один-единственный метох Крумица. Раньше там жило человек четыреста, а теперь никого не осталось. Пришлось сдать в аренду одному греку, он делится с нами урожаем и вином...
— Ну а это мы прощаемся с иеромонахом Антонием. Ученый был муж, жаль — умер пятидесяти лет от диабета. Мы здесь хороним усопших не в гробах, а в подрясниках, бывает, завернем в одеялко — и в могилку. Они у нас неглубокие, в полметра. Через три года разрываем, вынимаем скелет, промываем. Косточки складываем в специальное помещение, а на черепе пишем краской: монах такой-то, годы жизни, нес такое-то послушание, и череп выставляется в усыпальнице. Чтобы помнили. А могилка освобождается для другого усопшего... В альбоме о.Виталия я видел фотографии таких черепов с надписями, и вознамерился было попросить одну для публикации в журнале, но передумал, усмотрев в этом нечто кощунственное: ведь монахи не выставляют череп на всеобщее обозрение.