Выбрать главу

В гостинице на улице Монахинь-кармелиток Теодор Лами, или «американский хирург», как записался он в постоялой книге, пользуется почетом и уважением. В покоях горит свеча, тепло, на столе покрыт белой салфеткой ужин.

К черту еду! Он отодвигает в сторону тарелки и берет лист грубой синеватой бумаги. И бегут, бегут четкие стремительные строки — еще выпуклы, влажны слова, еще не отцвели, не порыжели темные орешковые чернила.

«...мы уходим в море в пятницу, ночью. Время для плавания прекрасно, корабль «Королева Голконды» громаден. Капитан Ланглуа вписал меня в документы как русского, но состоящего на службе у короля Франции и отправляющегося с его соизволения в Россию...»

Он склонился над столом, он торопится — почтовый дилижанс уйдет рано утром, — а еще так много надо сказать! Его жесткие, серые, чуть навыкате глаза смотрят в темноту. Он обмакивает перо и заканчивает фразу: «Хорошая предосторожность, но излишняя, потому что на Севере тихо».

Север — это Кронштадт, это Петербург, где он не был много лет и еще не знает, что на морских дорогах — война. Или знает, но успокаивает Шарлотту? Двенадцать лет он не видел ее. Он забыл лицо ее, голос... Чуть закусив губу, он снова берется за перо.

«...твой портрет днем и ночью со мной. Лишь только я открываю глаза, он смотрит на меня, и мне кажется, что он вглядывается в меня — его цвет хорошеет. И мне кажется, что я вижу тебя, тебя слышу, с тобой говорю...»

Он достает из дорожного сундучка уже уложенный портрет. О, Время, ты оставляешь навеки дождливую Сену, набережную, ветер, холодные лужи под ногами, семнадцатилетнюю хохотушку Шарлотт.

К черту сантименты! У него важные дела в России. Он небрежно бросает портрет в сундучок и захлопывает крышку. Берет со стола лист грубой синеватой бумаги, читает, потом лихорадочно что-то дописывает, снова читает, обрывает письмо.

...И гаснет свеча в маленькой комнате парижской гостиницы на улице Монахинь-кармелиток. Я больше не вижу ничего. Перед глазами только этот листок грубой синеватой старинной бумаги с истлевшими краями, с рваными крестиками на сгибах, с сохранившейся датой «...майя 1788 года». Я еще раз читаю последние, оборванные строки, но теперь, спустя два с лишним века, это письмо написано как бы никем и как бы никому.

Но почему, почему так пронзительно ощущение живой жизни, исчезнувшей в веках? Прочитала ли любовное послание таинственная незнакомка? Кто она? Кто он?

Я еще не знаю ничего. Я достаю другие листки из тяжелой архивной папки. О, эта странность узнавания человеческой судьбы, затерянной в архивной пыли. Я знаю, что 28 марта 1812 года в Петербурге он умрет. Умрет или покончит с собой при весьма странных обстоятельствах.

Странный брег

Год только начинался — зловещий, високосный, 1812 год. Армия Наполеона стояла у самых границ России, но война еще не была объявлена.

Первое дерзкое и таинственное письмо императору Александру Первому появилось 5 марта. О чем говорилось в том письме — толком никто не знал, но весь Петербург пришел в волнение. Поползли слухи о «преступных темных личностях», о «сношениях с агентами Наполеона», о «продаже государственных тайн». Поговаривали тайком о «шаткости политической системы» и даже предсказывали «скорое падение империи».

Слухи стали приобретать совсем зловещий характер, когда внезапно был отстранен от государственной службы тайный советник и Государственный секретарь Сперанский. Сила министров уступала его силе, а вот, поди же, свергнут, и мало того — будет сослан в Нижний Новгород. Никак верно называется он в том подметном письме «первым изменником»!

А злополучные письма на имя императора все шли и шли — 14 марта, 17 марта... Вскоре распространились они по Петербургу «в тысяче списков», и жителям столицы представилась вдруг картина «гибельного зрелища всего государства». Сообщались в тех подметных письмах подробности о «разбойничьей орде, готовой двинуться на пагубу Отечества» и, точно, назывался первый изменник Сперанский, а «с ним еже целая шайка».

Под одними списками стояла подпись «граф Ростопчин», под другими добавлялось — «и Москвитяне».

Внезапное возвышение графа Федора Васильевича Ростопчина — он был назначен московским главнокомандующим — приписывали действию этого письма. Другие сомневались в авторстве графа — уж больно дерзко поучал составитель письма Государя Императора: «Ваше Величество, время заняться исправлением монархии и критического ея положения...»