Константин Станюкович
Вокруг света на «Коршуне»
Часть первая
Глава первая.
Неожиданное назначение
I
В один сумрачный ненастный день, в начале октября 186* года, в гардемаринскую роту морского кадетского корпуса неожиданно вошел директор, старый, необыкновенно простой и добродушный адмирал, которого кадеты нисколько не боялись, хотя он и любил иногда прикинуться строгим и сердито хмурил густые, нависшие и седые свои брови, журя какого-нибудь отчаянного шалуна. Но добрый взгляд маленьких выцветших глаз выдавал старика, и он никого не пугал.
Семеня разбитыми ногами, директор, в сопровождении поспешившего его встретить дежурного офицера, прошел в залу старшего, выпускного класса и, поздоровавшись с воспитанниками, ставшими во фронт, подошел к одному коротко остриженному белокурому юнцу с свежим отливавшим здоровым румянцем, жизнерадостным лицом, на котором, словно угольки, сверкали бойкие и живые карие глаза, и приветливо проговорил:
— Тебя-то мне и нужно, Ашанин.
— Что прикажете, ваше превосходительство?
— Ничего не прикажу, братец, а поздравлю. Очень рад за тебя, очень рад…
Молодой человек недоумевал: с чем поздравляет его директор и чему радуется?
Директор шутливо погрозил длинным костлявым пальцем.
— Да ты что прикидываешься, хитрец, будто ничего не знаешь, а? Я вот сейчас получил бумагу. По приказанию высшего морского начальства, ты назначен на корвет «Коршун» в кругосветное плавание на три года. Через две недели корвет уходит. Ну, что, доволен? Кто это за тебя хлопотал, что тебя назначили раньше окончания курса? Редкий пример…
Юноша был более изумлен, чем обрадован, и в первую минуту решительно не мог сообразить, кто это ему устроил такой сюрприз. Сам он и не думал о кругосветном плавании. Напротив, он мечтал после выпуска из корпуса поступить в университет и бросить морскую службу, не особенно манившую его. Два летних плавания в Финском заливе, которые он сделал, казались ему неинтересными и не приохотили к морю. О своих планах он недавно говорил с матерью, и она, добрая, славная, обожавшая своего сына, не препятствовала. Хотя покойный отец и был моряком, но пусть Володя поступает, как хочет…
И вдруг — здравствуйте! — все мечты его разбиты, вся жизнь изменена. Он должен идти в кругосветное плавание.
Юное самолюбие не позволило сознаться, что его посылают помимо его желания, и потому Ашанин, оправившись после первой минуты изумления, поспешил ответить директору, что он «доволен, очень доволен», но что не знает, кто за него хлопотал.
— Верно, дядя твой, почтеннейший Яков Иванович! — промолвил директор.
«Господи! Как это он не догадался в первую же минуту!» — мелькнуло в голове молодого человека.
Разумеется, это дядюшка-адмирал, этот старый чудак и завзятый морской волк, отчаянный деспот и крикун и в то же время безграничный добряк, живший одиноким холостяком вместе с таким же, как он, стариком Лаврентьевым, отставным матросом, в трех маленьких комнатках на Васильевском острове, сиявших тем блеском и той безукоризненной чистотой, какие бывают только на военном корабле, — разумеется, это он удружил племяннику… Недаром он непременно хотел сделать из него моряка.
«Ах, дядюшка!» — мысленно произнес Ашанин далеко не ласково.
— Вероятно, дядюшка, ваше превосходительство! — отвечал юноша директору.
— Ну, братец, через три дня ты должен быть в Кронштадте и явиться на корвет! — продолжал директор. — А теперь иди скорее домой, проведи эти дни с матушкой. Ведь на три года расстанетесь… Верно, командир корвета тебя еще отпустит… А мы тебя, молодца, снарядим. Тебе дадут все, что следует, — и платья и белья казенного, целый сундук увезешь… А как произведут в гардемарины[1], сам обмундируешься… Ну, пока до свидания. Смотри, зайди проститься со своим директором… Ты хоть и большой был «школа», и мы с тобой, случалось, ссорились, а все-таки, надеюсь, ты не вспомнишь старика лихом! — прибавил с чувством директор, улыбаясь своей ласковой улыбкой.
С этими словами он ушел.
Многие товарищи поздравляли Ашанина и называли счастливцем. На целые шесть месяцев раньше их он вырывался на свободу. Где только не побывает? Каких стран не увидит! И, главное, не будет его более зудить «лукавый царедворец», как называли кадеты своего ротного командира, обращавшего особенное и едва ли не преимущественное внимание на внешнюю выправку и хорошие манеры будущих моряков. Отличавшийся необыкновенной любезностью обращения — хотя далеко не мягкий человек — и вкрадчивостью, он за это давно уже получил почему-то прозвище «лукавого царедворца» и не пользовался расположением кадет.
Через четверть часа наш «счастливец поневоле», переодевшись в парадную форму, уже летел во весь дух в подбитой ветром шинельке и с неуклюжим кивером на голове на Английский проспект, где в небольшой уютной квартирке третьего этажа жили самые дорогие для него на свете существа: мать, старшая сестра Маруся, брат Костя, четырнадцатилетний гимназист, и ветхая старушка — няня Матрена с большим носом и крупной бородавкой на морщинистой и старчески румяной щеке.
Ах, сколько раз потом в плавании, особенно в непогоды и штормы, когда корвет, словно щепку, бросало на рассвирепевшем седом океане, палуба убегала из-под ног, и грозные валы перекатывались через бак[2], готовые смыть неосторожного моряка, вспоминал молодой человек с какой-то особенной жгучей тоской всех своих близких, которые были так далеко-далеко. Как часто в такие минуты он мысленно переносился в эту теплую, освещенную мягким светом висячей лампы, уютную, хорошо знакомую ему столовую с большими старинными часами на стене, с несколькими гравюрами и старым дубовым буфетом, где все в сборе за круглым столом, на котором поет свою песенку большой пузатый самовар, и, верно, вспоминают своего родного странника по морям. И все спокойно сидят на неподвижных стульях, а если и встанут, то пойдут по-человечески, по ровному, неподвижному полу, не боясь растянуться со всех ног и не выделывая ногами разных гимнастических движений для сохранения равновесия. Комната не кружится, ничто в ней не качается и ничто в ней не «принайтовлено»[3]. Окна большие, а не маленький, наглухо задраенный (закрытый) иллюминатор[4], обмываемый пенистой волной. Как хорошо в этой столовой и как неудержимо хотелось в такие минуты «трепки» очутиться там!
1
В те времена по окончании курса выпускали не прямо в мичманы, а на два года в гардемарины. Жалованье было то же, что мичману.