— Говорят, что добрый.
— То-то и я так полагаю. Сейчас приметно, коли где людям неспособно жить. А здесь этого не видно. И я так полагаю, что для здешнего народа простенький-то король лучше какого-нибудь важного да с форцом, ваше благородие! — убежденно прибавил Бастрюков.
— Это почему?
— А потому, ваше благородие, что, по моему матросскому понятию, народ здесь вовсе кроткий, и, значит, королю надо быть кротким, а то долго ли этих самых канаков обидеть… Они все стерпят… бунтовать не станут, хоть расказни их…
Бастрюков примолк и затем неожиданно проговорил, словно бы отвечая на свои мысли.
— Господь-то вот всем солнышко посылает и всем хлебушко дает. Живи, мол, всякий человек, грейся, ешь хлеб да помни бога, а на поверку-то, ваше благородие, совсем не по божескому распоряжению выходит…
Володя не совсем понимал, что этим хочет сказать Бастрюков, и спросил:
— Как же выходит?
— Вовсе даже нехорошо, ваше благородие. Сколько на свете этого самого народу, который, значит, заместо того, чтобы жить способно, прямо сказать терпит… Вот хоть бы китайца взять или негру эту самую… Вовсе собачья жизнь. Однако и за работу пора, ваше благородие! — промолвил Бастрюков, улыбаясь своей славной улыбкой, и снова принялся за прерванную разговором работу — сплеснивать веревку.
Володя постоял около, глядя, как ловко Бастрюков перебирает расщипленную пеньку своими толстыми шершавыми пальцами, и, наконец, произнес с той уверенностью, какой отличаются юные годы:
— Будет время, непременно будет, Бастрюков, когда всем станет лучше жить!..
— А то как же! Не все же по-собачьи жить!.. — И в голосе старого матроса звучала такая же вера в лучшее будущее людей, какой был проникнут и юный Володя.
А «Коршун» между тем удалялся от острова. Скоро он скрылся из глаз. Кругом была водяная пустыня.
«Прощай, симпатичный остров!» — мысленно произнес Володя, спускаясь в каюту.
Во все время перехода из Гонолулу в Хакодате старший офицер, Андрей Николаевич, был необыкновенно озабочен и с раннего утра до вечера хлопотал о том, чтобы все на «Коршуне» было в самом совершенном порядке и чтобы новый адмирал, имевший репутацию лихого моряка и в то же время строгого и беспокойного адмирала, и не мог ни к чему придраться и увидал бы, что «Коршун» во всех отношениях образцовое военное судно.
Андрей Николаевич решительно был мучеником во весь этот переход в ожидании встречи с адмиралом. Старшему офицеру, и без того педанту по части порядка и чистоты, все казалось, что «Коршун» недостаточно в «порядке», и он носился по всему корвету, заглядывая во все его закоулки. Несколько раз были осмотрены им и подшкиперская каюта, и крюйт-камера, и машинное отделение, и провизионное помещение, и трюм, — везде он находил образцовый порядок и все-таки… беспокоился. Различные учения происходили каждый день: то артиллерийское, то стрелковое, то абордажное, то внезапно раздавалась пожарная тревога, то вызывался десант… И все эти учения, казалось, не оставляли желать ничего лучшего, но Андрей Николаевич все-таки продолжал быть озабоченным и за обедом, и за чаем, и когда он показывался в кают-компании, непременно заводил речь о близости адмиральского смотра.
— Да что вы так беспокоитесь, Андрей Николаевич? Уж, кажется, «Коршун» в идеальном порядке! — не раз успокаивал старшего офицера доктор Федор Васильевич…
— Вы думаете, доктор? — иронически спрашивал старший офицер.
— Да, и все так думают.
— Все?.. А он, быть может, этого не подумает.
— И он подумает, Андрей Николаевич, — вступился старший штурман, Степан Ильич, — верьте, что не только что подумает, а и выскажет.
— Не слепой же адмирал! — воскликнул мичман Лопатин.