— Бьет, значит, фрегат о каменья, а погода — страсть, до берега далеко… Плохо дело. А он, командир-то, белый-пребелый из лица, скомандовал завозить якоря до верпы, а сам к нам прибежал. «Братушки, — говорит, ребятушки, не выдайте! вызволяйте, мол, „Поспешного!“» Ну, мы изо всех сил стараемся, на всех шпилях ходим… Он тут же, смотрит. А тем временем вкатись волна да и подхватила командира. А матросик один, Кошкиным звали, которого капитан, что ни день, то наказывал, бросился к ему да за шиворот и оттащил; от смерти, значит, спас… «Ты, — говорит, — Кошкин, меня спас?» «Я, — говорит Кошкин, — вашескобродие». Ни слова не сказал, только взглянул, быдто глазам своим не верит. Тем временем фрегат тронулся с каменьев. «Еще понатужьтесь, родимые!» Понатужились, из сил выбиваемся, и этак через минуту-другую стал наш фрегат на вольной воде… Бог, значит, спас. «Спасибо, — говорит, — ребятушки, вовек не забуду вашего старания!» Это командир-то нам после, а сам чуть не плачет. «А ты, Кошкин, проси, чего желаешь, за то, что меня спас!» А Кошкин ему в ответ: «Дозвольте, — говорит, — чарку за вас выпить, вашескобродие». Только всего и спросил. И что ж бы вы думали, барин? С тех пор зверство его как рукой сняло. Понял он, значит, все и совсем другой человек стал. Наказывать — наказывал, но только с рассудком. А Кошкину сто рублей подарил и проник матросика этого самого, какой он есть… Правда-то свое, небось, взяла. Про то самое я и говорю! — заключил Бастрюков, вполне, по-видимому, убежденный в истинности своей философии и в действительности того психологического процесса обращения «ожесточенного» человека, который, быть может, он сам же создал своим художественным чутьем и светлой верой в то, что совесть должна заговорить даже и в самом нехорошем человеке.
— Теперь он в адмиралы вышел, — промолвил после паузы Бастрюков.
В тоне его голоса не было и нотки озлобления. И это заставило Ашанина невольно спросить:
— И ты вспоминаешь о нем без всякой злобы?
— Злоба, милый баринок, не сытит… Бог ему судья! А мы ему давно простили, после самых этих каменьев, что сердце ему смягчили.
— Кто это «мы»?
— Да матросики с «Поспешного». Глядите-ка, барин, ишь, касатки гуляют, видимо их невидимо! Ходко идут!
Ашанин посмотрел за борт.
Громадная стая дельфинов сомкнутой правильной колонной плыла в верхних слоях воды, обгоняя корвет.
Они исчезли из глаз, а Володя все еще раздумчиво смотрел на океан, находясь под сильным впечатлением рассуждений матроса. И в голове его проносились мысли: «И с таким народом, с таким добрым, всепрощающим народом да еще быть жестоким!» И он тут же поклялся всегда беречь и любить матроса и, обращаясь к Бастрюкову, восторженно проговорил:
— Какой, брат, ты славный.
В ответ матрос ласково улыбнулся.
— Команду будить! — раздался громкий голос с мостика, как пробило две склянки (пять часов).
Боцман выбежал на средину корвета, просвистал долгим свистом в дудку и гаркнул во всю силу своего могучего, несколько осипшего от береговых попоек, голоса:
— Вставай, ребята, вставай! Койки вязать! Живо братцы! Не копайся!
И, само собой разумеется, Федотов не отказал себе в удовольствии благо капитан спал — закончить свои командные слова блестящей и вдохновенной импровизацией, не имеющей ничего общего со служебными обязанностями и не вызывавшейся никакими сколько-нибудь уважительными, с боцманской точки зрения, причинами. Она скорее свидетельствовала о привычке и о соблюдении боцманского престижа.
К этому надо прибавить, что воистину затейливые и неожиданные словечки ругательного характера не имели ни малейшего признака раздражения или гнева, а так лились себе из уст Федотова с той же непосредственностью, с какой птица поет, и словно бы для того только, чтобы напомнить и здесь, под голубым небом тропиков, что и он и все корветские находятся на оторванном, плавучем уголке далекой родины.
Зычный боцманский окрик разбудил некоторых офицеров, и они ввиду скорой уборки и чистки корвета пошли досыпать в свои каюты.
Матросы просыпались, будили соседей, потягивались, зевали и крестились, слушая импровизацию боцмана не без некоторого чувства удовольствия знатоков и ценителей, внимающих арии виртуоза-певца. При некоторых пассажах на заспанных лицах светились улыбки, порой раздавался смех и слышались голоса:
— Ишь ты… Как сегодня Федотов занятно!
— Это он натощак, братцы…
— И глотка же у него!
— Медная и есть!
Но как ни ласкова была импровизация боцмана, матросы тем не менее быстро вскакивали, напяливали штаны и, заворачивая подушку, простыню, подстилку и одеяло в парусные койки, сворачивали их в аккуратные и правильные кульки, похожие на толстую колбасу, и перевязывали крест-накрест просмоленными черными веревочными лентами.