Это можно делать и без фотоаппарата. Но фотоаппарат, как ружье у охотника, придает движению новый смысл.
А мне хотелось большего. И мысль Тойнби подогревала мое желание стать кочевником Афразийской степи. И я даже лелеял надежду на динамический акт – изменить родине. Мне осточертели вялые ответы из различных издательств, опротивел мир литературы. Он меня просто выдавливал, вышвыривал вон.
Писать по выходным – занятие странное. Это надо делать каждый день. Ты либо пишешь, либо нет. И если взялся, то уже не остановиться, как нельзя хирургу бросить скальпель на полпути. Живот разрезан. Грудь вскрыта. Сердце пульсирует под чуткими пальцами каждый день, день и ночь, во сне, операция ни на секунду не прекращается, даже если ты вынужден сидеть за праздничным столом на дне рождения друга и пить неумеренно коньяк, водку, улыбаться, говорить, а потом куда-то мчаться на автомобиле сквозь снег, ночь – никуда, шоссе уходит дальше, во мглу, пора затормозить, хмель и музыка из динамиков – хорошее обезболивающее, ты почти не чувствуешь грудной клетки, но она вскрыта.
Занимаешься любовью, ешь, бреешься, лежишь и умираешь после попойки, читаешь журнал, смотришь в окно, звонишь по телефону, покупаешь в магазине картошку, хлеб, рыбу, ремонтируешь сливной бачок, бредешь по улице, рассматривая афиши, витрины, деревья, прохожих, а ребра все так же раскрыты наподобие книги. Что бы ты ни делал, любое занятие поражено тоской, страхом. Это будет продолжаться, пока не вправишь ребра, не наложишь швы. Я читал об одном хирурге на полярной станции, он сделал себе операцию, правда, ему помогали полярники, подавали инструменты, держали зеркало – и были бледнее бинтов. У тебя ассистентов нет. Ты сам держишь зеркало и смотришь внутрь. И в кризисные моменты никто не подаст лекарства, никто не поможет. Это абсолютное одиночество. Полное и бескомпромиссное. И я знал твердо, что именно этого и хочу. Но слова должны превращаться в хлеб.
Двадцать четыре года прошли в магических попытках научиться делать это.
Иногда получалось. И хлеб был. Но чаще – лишь хлебные крошки.
И я решил стать «светописцем». На городских маршрутах тоже можно что-то найти, и в двух смоленских газетах появились материалы с фотографиями. Но газетный дух перешибал аромат радости. Нет, надо подаваться в журнал со странническим уклоном. Вот «Вокруг света» есть или «Гео». И посылать туда надо добычу с холмов моей местности.
И я двинулся еще летом по старым тропам.
Старые тропы
Местность представляет собою огромный палимпсест. Отправляясь туда раньше, я брал какую-нибудь книгу, на случай дождя, обычно это были стихи. А однажды на складе возле ручья устроил целую библиотеку, как уже говорил. И потом, дома, открывая какой-то сборник, вдруг ощущал запах ивового горького дымка, аромат таволги, сквозь строки проступали березовый лес, Днепр, сосновая гора, доносился стук дождя по ребрам палатки, скрипел – как вечный писец – коростель.
А в местности оставались какие-то строки, и, возвращаясь туда, я их неожиданно находил. Таинственная жизнь этих строк продолжалась.
Но пейзажи местности и так написаны поверх: история проступает развалинами барского дома, заросшими курганами, заброшенными лугами, одичавшими садами, воронками, окопами. Ну, а по ночам над макушками пышных орешин сверкают огни доисторических текстов.
За тридцать с лишком лет и я нажег много костров здесь. Двухдневные вылазки, недельные походы. Мною всегда владело одно желание – поведать о местности. С тех самых пор, как я впервые здесь побывал. И все остальное – афганские истории, байкальские рассказы – это только отсутствие местности, тоска по местности.
Временами мною овладевали сомнения. Что за игры с местностью? Где оканчивается эта магия местности? Шаг в сторону, ну, например, за Днепр – и уже не местность? Что, воздух другой? цветы не такие? птицы поют иначе?
На взгляд постороннего – нет никакой разницы. Да и этот посторонний вообще не заметит никакой особенной местности, если случайно пройдет мимо. Какая еще местность? – спросит в недоумении.
Я и сам не был уверен, что существуют какие-то границы этой земли. Устанавливать их нам с друзьями даже и в детстве не приходило в голову. Русские ушиблены бесконечным простором, говорит Бердяев. И с этим не поспоришь.
Бесконечный простор, великая равнина и влечет странника. Скитаться в этом прасимволе русскости, и ни к чему ограничения.
Но однажды я увидел небесную карту местности и понял, что у нее есть границы. Говоря «небесную», я не преувеличиваю: местность мне виделась на просвет. Этому предшествовали различные события, о которых я уже пытался рассказать в книге, но вышло довольно невнятно и запутанно. Хотя не знаю, можно ли здесь быть предельно ясным?