Отворачивая лицо от солнечных плясок костра, я думал, что ответил бы им: вы, звери, может, и существовали всегда и возвращались, а люди, каждый человек, наделенный сознанием, – нет. И обоснованием здесь служит мой опыт, моя душа, а что же еще? И я вижу впереди мглу и позади то же самое. И вряд ли через хотя бы двадцать лет в октябрьское утро в дубраве, на берегу ручья, проснется некий странник, выскочит из спальника, наполнит котелки из баклажки водой и будет готовить завтрак и повторять за Жемчужниковым:
Протрубил пригородный первый поезд, по нему можно проверять часы. Мне вспоминались ранние утра в деревне, зимние и осенние, свет электрической лампочки в кухне, треск дров, запах картошки в чугунке, первые новости по радио. Эти утра в деревне по-особенному уютны, но и просторны. Любое утро в деревне отличается от городского высотой, воздухом, в нем всегда есть что-то диковатое, первозданное.
Здесь, у моего костра, возникало то же деревенское чувство, и все это было как-то странно. Под дубком – спальня. У трех берез, растущих из одного корня, в окружении облетающих орешников – кухня с очагом, там пробулькиваются котелки. «Лес, точно терем расписной…» Ну, скорее изба.
И, позавтракав, я вышел, оставив двери и окна открытыми настежь.
Воскресенск
Впервые я увидел Воскресенск давно, в наш первый поход с друзьями. Мы наметили пройти через Доброминские леса до Соловьевой переправы на Днепре. Километров сто. Были мы еще школьниками. Снаряжение наше отличалось предельной простотой: брезентовые рюкзачки с узкими лямками, у Серёни байковое одеяло, у Вовки телогрейка вместо спальника, а у меня покрывало с дачного дивана; палатку нам замещала клеенка с дачного же стола. Зато провиантом мы были обеспечены как золотоискатели-геологи, да, наверное, и они нам позавидовали бы. Мать Серёни работала на мясокомбинате. И он на привалах доставал какую-нибудь банку и, словно маг, читал знаки, переводя на понятный язык: «Свинина пряная!.. А это колбаса молочная!..»
В Воскресенске пели петухи, щебетали птицы, взбрехивали собаки. Фляжек у нас, разумеется, не было. А день июльский разгорался и пылал. Мы обливались потом, размахивали руками, гоняя проклятых слепней, грубо ругались. На подходе к деревне притихли. Дома воскресенские – не больше десяти – прятались в садах, среди лип и кленов. В поле у берез паслись коровы. Западная окраина леса, обнимающая деревню полукругом, была сплошь березовой. В колодце не оказалось ведра, мы хотели опустить котелок на веревке, но веревка была короткой. Тогда завернули к избе посредине деревни. Нам открыла старуха, позвала заходить. В избе у нее было чисто, светло из окошек, на стене висели часы, фотографии, на полу пестрели домотканые половики. «Там в бядоне квас». Мы зачерпывали кислую воду с хлебным духом и вволю пили. Старуха спросила, откуда мы идем, и тут мы увидели, что глаза у нее незрячие, белые. «А вы как здесь живете?» – спросил кто-то из нас. «Да живем, ничо́го», – ответила старуха. Мы поблагодарили ее и вышли. Оглянулись, а ее лицо в окошке, зачем-то она приблизилась к окну, как будто смотрела, наверное, по привычке.
Потом мы часто возвращались сюда, правда, в деревню не заходили, ее можно было обойти лесом по очень старой дороге, буквально выбитой в мягкой лесной земле – в некоторых местах обочина по пояс.
Воскресенский лес небольшой, но дремучий, с арками дубовых ветвей, буреломами. На юго-западной опушке, на высоком склоне, две сосны, папоротники, по весне – целые озёрца ландышей, в июле – земляника. Мне всегда здесь вспоминаются пейзажи Хоббемы, хотя у него всюду мельницы и домики нидерландских крестьян, но в деревьях и облаках – угрюмая дремучесть. По этой дороге никто не ездил и редко ходил, так что канюки вблизи нее построили гнездо, мы подступили к их жилищу вплотную, и уже крупные птенцы, еще не научившиеся владеть даром полета, пикировали в разные стороны, тяжко бия крыльями по веткам. Даже летом земля в лесу густо усыпана прошлогодней листвой, тихо там не пройдешь. А когда я заночевал на юго-западной опушке осенью, то всю ночь слышал шаги. На южной окраине есть болотце, обжитое кабанами. Бродят по лесу и лоси.
Воскресенский лес видишь издалека, как смоленский собор. Даже не знаю, когда он живописнее: весной или осенью.
Ведь у всякого места есть своя пора. Так же, как и у людей. Своя пора есть у стран и народов. Наверное, и у самой Земли? Только лучшая пора местности из года в год наступает снова, у стран и людей этого нет. Хотя Заратустра и придерживался другой точки зрения. Но историк Тойнби отвечал ему почти притчей: монотонные взмахи крыльев несут птицу к цели. И это кажется убедительнее идеи вечного возвращения. Тойнби рассуждает о двух движениях: большом необратимом, порождаемом малым повторяющимся.