Рушники посвящали обычно русалкам. А творожная жертва универсальна, как и жир, цветы, огонь.
Остается гадать, кто именно совершал жертву в Воскресенском лесу и почему было выбрано это место на развилке, под рябиной.
На первый вопрос можно отвечать почти с уверенностью: Я-Передумала. Ну, во-первых, кто будет ходить для этого издалека, возле других деревень есть похожие места. А во-вторых, и самое главное: когда была оставлена последняя изба и Воскресенск совершенно обезлюдел, под рябиной уже не появился кулек с творогом ни в первое лето, ни в другое. Живая традиция, древность которой вызывает легкую оторопь, пресеклась.
Рябина в деревнях почиталась как целебное и сильное дерево, кисти срывали и вешали под стрехой, листья ее подстилали в обувь новобрачным, плоды засовывали в карманы – на счастье. Ну, а развилка дорог всегда приметна: какую выбрать? Влево или вправо шагнешь, и что-то свершится. Хотелось бы всегда выбирать удачный путь.
Одно время, до знакомства с трудами Рыбакова и Афанасьева, я думал, что на этом месте случилось какое-то несчастье, раз отмечают дерево. Это можно было отнести даже и ко времени войны.
С бабкой у меня была еще одна встреча, она жила в деревне уже одна, а мы приехали с бывшим одноклассником на велосипедах – за яблоками. Зимой опустели сразу два или три дома Воскресенска, и яблони еще были в силе. И мы стали их рвать, складывать в рюкзаки. Через некоторое время появилась Я-Передумала. Мы поздоровались. Она отвечала неохотно, хмуро, смотрела на нас недружелюбно. Спросила, откуда мы. Ответили, что из города. И она, приглядевшись к нам, осмелела, возвысила голос: мол, что же вы чужое берете? Так ведь пропадает все, ответили мы, кивая на осыпающиеся яблони, и никому не принадлежит. Она сказала, что нам-то точно не принадлежит здесь ничего – ничо́го. И не нам решать, куда и для чего пойдут яблоки. Падалицей скот можно кормить. «Так тут вон сколько садов», – возразил я.
И тогда она вдруг стала вспоминать военные годы.
Она говорила, как тут всем распоряжались немцы и полицаи и как выдали пареньков-партизан и одну девчонку, в лесу их и повесили. Мы уже не рвали яблоки, молча смотрели на старуху. Она еще говорила про новые времена, когда все рушится и дичает… Повернулась и пошла. Я хорошо помню этот час вечернего солнца, освещенные в упор ничьи сады Воскресенска, пустые серые избы. Чувство опустошенности, горечи и в то же время восхищение деревней, солнцем, миром. Я хотел высыпать яблоки на землю. И так было бы лучше. Но товарищ отговорил. Дескать смотри, сколько тут растоптано. А эти рытвины – кабаньи. Их, что ли, старуха кормит?
Мы увязали рюкзаки с тем, что успели набрать, сели на велосипеды и поехали по вечерним ясным дорогам на запад, в город. Все яблоки растрясли и побили, дома ни одного целого, без синяков не нашлось; они стали быстро подгнивать, и большинство улетело в помойное ведро.
Этот эпизод ведь тоже можно увидеть сквозь символическую линзу: пришли гунны, новые мародеры. Но об этом я уже рассказ сочинять не стал, потому что чувствую себя паломником на дорогах местности, но никак не гунном. Так и старуха не отождествляла себя ни с теми чиновницами, указывающими вернувшимся солдатам на дверь, ни тем более с цензурой. Жила себе, доила козу, собирала в лесу чернику. Издалека мы видели: труба дымит – значит, Я-Передумала на месте, Воскресенск еще жив. Наверное, она знала того скрипача, о котором мне позже доводилось читать в одних воспоминаниях, посвященным этим местам. Яшка Петроченков, так звали скрипача, ходил отсюда в народный дом в Белкине, а потом в Васильеве, где собиралась молодежь, играл на скрипке.
Ночуя на роднике, я слышал по утрам крик петуха, стук из Воскресенска. Старуха держалась, вела хозяйство… И вдруг все стихло, дом ее опустел в одно лето, уже на исходе века, тысячелетия, простоял, наверное, еще год и сгорел в августовскую жару.
И вот любопытное совпадение: старая рябина на развилке заглохших дорог в лесу распалась надвое, рухнула в то же лето, когда закончилась история Воскресенска, вместе с переездом или смертью старухи. Дерево попало в какой-то действительно символический фокус и не выдержало напряжения. Но посеревшие рушники еще долго обреченно висели на торчащих ветвях, ты их видел, приближаясь к развилке в сумерках, и невольно ускорял шаг. Да ведь и без того наступление вечера в дороге настраивает путника определенным образом, он начинает беспокоиться, его томит неясная печаль, опаска прокрадывается в сердце. Пред ночью мы все по-прежнему робеем, даже если знаем по-настоящему страшную тьму.