Теперь кафе называлось «Ле Бистро» и выглядело гораздо более стильно. Скатерти и свечи на столах, на стенах, выдержанных в пастельных тонах, — картины с устричными лодками. Мебель поставили новую, не расшатанную. Но рыбный суп остался все тот же: темно-коричневый, с кусочками рыбы, перемолотых рыбьих костей, благоухающий шафраном, чесноком и анисом; к нему подавали, если я правильно помню, маленькие поджаристые гренки, тертый сыр грюйер и маленький горшочек соуса руйе — майонеза с чесноком и перцем.
Это было восхитительно. Именно здесь я впервые попробовал суп, который всерьез вдохновил меня в моей дальнейшей профессиональной жизни. Будучи молодым поваром, я много трудился, чтобы приготовить такой, снова и снова пытался вычислить рецепт, изощряясь в выборе ингредиентов и процедур, которые я с ними проделывал, пока в конце концов не добился своего. В общем, каким бы великолепным ни был тот суп, мой — лучше. Я беру омара. Поджариваю моллюсков. Бросаю в свой суп кусочки мяса с клешней, и в результате у меня получается более богатый, более роскошный вариант. Возможно, у того супа, у оригинала, вкус не изменился, но это все равно что навестить свою прежнюю подружку — думаешь: и что, черт возьми, я в ней находил такого? Видимо, жизнь не стоит на месте.
Томимый жаждой прозрения, я заказал устриц — и ничего лучше нельзя было выдумать, — а также тарелку руже (крошечной, костлявой, но чудесной на вкус рыбки, выловленной в Меде), жареных сардин, магре де канар — утиную грудку в соусе из зеленого перца и, для полноты ощущений — тонкий бочок баветте .
Но чего-то значительного все равно не случилось. Не то чтобы я не радовался. Это было здорово — снова сидеть за столиком во Франции и, подняв голову от тарелки, видеть напротив своего брата, смотреть, как он радуется, не сдерживая своих чувств, купаться в нормальности, в уюте окружающего. Из всех моих приключений это было самое… достойное, добротное. Нежное. Сентиментальное. Никого не ранящее. Рассеянность, растрачивание времени попусту, избыточность во всем, сопровождавшие все мои предыдущие предприятия, — ничего этого здесь не было. Так почему же я не наслаждаюсь? И я начал чувствовать свою ущербность, свой надлом. Как будто какой-то жизненно важный орган — может быть, сердце — съежился и отмер вместе с ороговевшими клетками мозговой и легочной ткани, будто мои душа и тело уподобились какому-нибудь большому белому гиганту — гостинице в Атлантик-Сити, которую закрывали-закрывали, крыло за крылом, пока не остались лишь фасад и вестибюль.
После обеда мы пошли к порту.
— Видишь вон тот док? — спросил я Криса, указывая на унылого вида деревянную постройку, оседающую в воду. — Помню, я подолгу сидел там в пятнадцать лет. Сэм, Джеффри, Нэнси — все мои друзья — проводили то лето в Провинстауне. А меня заперли здесь. Боже мой! Как мне было хреново! Я был одинокий, ожесточившийся ребенок. В этом долбанном городишке даже работы было не найти…
— Это был последний год. А когда мы действительно были детьми, нам было хорошо здесь, ведь правда?
— Может быть. Не знаю. Меня до сих пор тошнит от тех коротких штанишек. От тех беретов. Боже мой! Так издеваться над детьми.
Крис заволновался:
— Успокойся. Это все в прошлом. Больше нет никаких коротких штанишек. Проехали. Не думай больше об этом.
— Если увидишь телефонную будку, скажи мне. Я подумываю, не позвонить ли маме. У меня накопилось… Эти короткие штанишки… И, может быть, пока есть кураж, выскажу ей все про тот случай с Пуччи. От него действительно так необходимо было избавиться? Честно говоря, у меня есть подозрения… И что вообще за имя для щенка? Что значит Пуччи? Пуччини? Надо бы издать закон, запрещающий давать домашним животным такие клички… и не покупать детям шоколадных хлопьев! Все мои друзья ели шоколадные хлопья, и «Трикс», и «Лаки Чармз», ели, только за ушами трещало! А я что? «Это слишком сладко. Вредно для зубов!»
Видя, что его старший брат на грани психического срыва, Крис изо всех сил пытался разогнать сгустившиеся тучи и отвлечь меня от черных мыслей:
— Успокойся! Может быть, тебе чего-нибудь выпить? Боже мой, Тони! Теперь ты можешь есть этих «Лаки Чармз» сколько влезет! Я видел в Аркашоне супермаркет. Можно пойти, купить коробку.
— Да ладно, — я вернулся из прошлого в настоящее. — Не знаю… Мне очень недостает папы.
— Мне тоже, — сказал Крис.
Мы отправились к дюне Пила, самой большой в Европе песчаной дюне. Когда-то это был наш любимый маршрут. Раньше мы с братом на наших молодых ногах легко преодолевали крутой склон, а теперь еле тащились вверх, поминутно увязая в песке и через каждые несколько ярдов останавливаясь, чтобы перевести дух. К тому же было холодно и ветрено. Пила — это пантагрюэлевских размеров куча песка, песчаный небоскреб в несколько миль длиной, поднимающийся над Бискайским заливом с одной стороны и постепенно переходящий в сосновый лес с другой. Раньше наверху были блиндажи, оборонительные сооружения, окопы, но когда мы наконец добрались до вершины, оказалось, что они давно погребены под слоем песка. Мы с Крисом стояли, а тонкая поземка песка мела по поверхности дюны. На зубах у нас скрипел песок, а мы все смотрели на серо-синюю воду, на казавшиеся бесконечными сосны и кустарник и о чем-то тосковали.
Наш отец тоже приехал сюда ребенком. Брат показал мне как-то старый, раскрашенный от руки стереоскопический слайд. На нем Пьер Бурден восьми или девяти лет, смуглый от загара, с победоносным видом стоит на вершине дюны, безусловно предвкушая самое лучшее для ребенка развлечение — спуститься бегом по склону дюны, разгоняясь все быстрей и быстрей, как будто инерция и гравитация сами переставляют твои ноги, и упасть вниз лицом, и докатиться в вихре песка до самого подножия. Мы это любили. А там, внизу, на стоянке, уже ждут тебя вафли. Во всяком случае, глядя на изображение моего отца, я именно так все себе представлял.
— А ну, Крис! — сказал я, готовясь устремиться в пропасть. — Кто первый добежит?
Изо всех сил постаравшись снова стать десятилетним, я ринулся вниз, ввинчиваясь в пространство, разогнался, как только мог, упал и покатился, а Крис далеко отстал от меня.
Никаких вафель у подножия не оказалось. Никаких гофре. Двое туристов в удобных скандинавских ботинках ошалело смотрели на двух скатившихся им под ноги американских придурков. Сувенирные киоски были закрыты. Ни «Пшитта», ни «Оранжины», ни «Банании», ни свежеприготовленного лимонада не выпить. Холодная тишина — только сосны шумят.
Какая еда может быть совершеннее, чем устрица? Ее практически не надо готовить. Приготовить устрицы значило бы оскорбить их. К ним не надо соуса — они выделяют свой собственный сок. Устрица остается живым существом всего за несколько секунд до того, как попадет к вам в пищевод. Это чтобы вы знали, что она свежая. Она оказывается у вас на тарелке такой, какой создал ее Господь, — сырой, не приукрашенной. Выдавить на нее лимонный сок или каплю сероватого соуса (красный винный уксус, молотый черный перец, немного мелко нарезанного шалота) — это максимум, чем вы можете обидеть это великолепное создание. Это пища в своем первозданном виде, ее не коснулось время и не испортил человек. Мы едим этих существ, потому что они питательны и вкусны, и мы употребляем их в пищу в том же виде, в каком употребляли наши предки. А еще, для меня, по крайней мере, они обладают дополнительной, мистического свойства привлекательностью — они были первой пищей, которая изменила ход моей жизни. Моя первая устрица виновата во всем, что со мной случилось дальше: в моем решении стать поваром, в моих бесконечных поисках чего-то необычного и захватывающего, в тех огромных ошибках, которые я совершил в погоне за кулинарными радостями. Во всем виновата та устрица. В хорошем смысле виновата, разумеется.
В 5:30 утра Крис и я сели в устричную лодку с Домиником и Жеромом, двумя местными ловцами устриц. Это была не старенькая пинасса моего детства. Времена таких лодок, объяснил нам Доминик, прошли. Пинассы, которые еще остались, используются, в основном, для прогулок или чтобы возить туристов на пикники. Это была длинная, плоская посудина без планширей, более подходящая для того, чтобы грузить на нее мешки с устрицами, — с лебедкой и рулевой рубкой на корме.