«…немалое количество сказочных мотивов вполне может происходить не из Индии, а из куда более близкого источника: я имею в виду общечеловеческий опыт.
…В великом множестве, пожалуй, даже в большинстве сказок вы обнаружите ядрышко сказочного жизненного опыта. Более того, опыта почти одинакового у всех народов мира… Сказочное счастье может одинаково улыбнуться и бушменскому охотнику на антилоп, и герою чешской сказки, разница только в том, что наш сказочный герой удовольствуется принцессой и троном, тогда как happy end представителя африканского племени немыслим без сказочного изобилия мяса…»
«…Подай милостыню сгорбленной старушке, убери с дороги камень, помоги в опасности муравью или птенчику — за любой добрый поступок ты будешь сторицей чудодейственно вознагражден в момент крайней нужды. Но ведь и мы стремимся снискать благосклонность судьбы своими добрыми поступками, какой-то голос нашептывает нам, что при случае это зачтется, что, возможно, мы вызовем какую-то благоприятную перемену во вселенной или хотя бы в своей собственной жизни. Это вовсе не расчетливость, а чуть слышный голос человеческого доверия, одно из истинно сказочных ощущений, которые нам дано испытать в нашем трезвом мире».
Чапек, вероятно, поменял местами причину и следствие. «Общечеловеческие чувства» воспитаны историей, а в том числе и сказками. Но перед человеческой теплотой и нравственной глубиной его суждений должна сложить оружие логика.
МИРЫ СОЕДИНЯЯ
Свои открытия знает долгая история искусства; есть среди этих открытий режиссерские, есть операторские, есть и чисто технические. Кино стало звуковым, цветным, стереоскопическим…
Но хотя техническая основа более всего бросается в глаза в киноискусстве, она важна и для других искусств. Мы смотрим в музеях на холсты Рубенса и Васнецова, Дюрера и Врубеля. Но ведь не всегда же картины писали на холстах и масляными красками. Только в начале XV века голландец Ян Ван Эйк усовершенствовал известную уже с полтысячелетия, но почти не применявшуюся технику живописи маслом. Ван Эйк открыл новые составы красок, возможно, сам способ, как правильно «накладывать» краски на холст. А уже после этого было сделано открытие, тоже касавшееся техники живописи, но совсем в другом смысле слова. Были открыты новые приемы изображения светотени, давшие художникам неизвестные до того возможности.
Гравюры всех разновидностей смогли появиться только после изобретения самого принципа гравирования. А без новых изобретений в этой области мы не узнали бы ни офортов того же Рембрандта и Гойи, ни литографий великих художников XX века.
Когда-то был открыт впервые и тот способ изображения пространства, который мы называем перспективой. Дальние предметы стали изображать в другом масштабе, меньшими, чем более близкие, или (говоря условно, поскольку железных дорог в то далекое время не было) рельсы в изображении с прямой перспективой должны постепенно сходиться. Это кажется настолько естественным, что и открывать тут как будто нечего. Ведь глаз видит именно так: чем дальше предмет, тем меньше он ему кажется.
Однако не все, что сегодня само собой разумеется, на самом деле само собой и приходит. Старая русская икона, а до того византийское искусство соблюдали как раз принцип обратной перспективы. И «рельсы» на такой иконе, если бы кому-нибудь, соблюдая стиль, вздумалось их нарисовать, должны были бы расходиться. Далекое словно бы казалось больше близкого. Впрочем, в свое время появление обратной перспективы тоже было художественным открытием, тоже распространившимся из одной страны в другие. Ведь такая перспектива все же давала художнику возможность передать объем, была шагом вперед.
В XIX веке произошло замечательное событие. Европейские художники открыли для себя Японию. Целое направление искусства живописи, импрессионизм, сформировалось под сильным влиянием этого открытия. Японские художники знали такие приемы передачи увиденного, которые покорили многих французов, русских, англичан.
Японское классическое искусство ставило своей целью не добиваться сходства, а передавать «дух» предмета, заботилось не о соответствии изображения изображаемому, но лишь о впечатлении, которое это изображение должно произвести. Недаром импрессионисты, самое название школы которых происходит от слова impression — «впечатление», увидели в японской живописи черты того подхода к действительности, который они искали.
Парадоксальность ситуации заключалась в том, что западные художники встретились при этом не с самобытным восточным искусством, как сами они, по-видимому, думали. Импрессионисты любовались картинами художников, воспитывавшихся под сильным влиянием европейских форм искусства. Японская живопись XIX века и вершина ее — картины великого Хокусаи родились на скрещении японских и китайских традиций, с одной стороны, и воздействия европейской живописи — с другой.
Только в XIX веке японское правительство отказалось от политики изоляции, открыло порты для торговли, подписало первые торговые соглашения. Но сами японцы начали открывать для себя Европу задолго до того.
Впечатление, произведенное на передовых японских людей европейской (в том числе и русской) наукой и культурой XVII–XVIII столетий, было прямо-таки ошеломляющим.
В китайской живописи, принципам которой в основном следовали до того японцы, художник обязан рисовать, пользуясь определенными, строго регламентированными приемами. Было задано, как надо рисовать горы, и при этом получались горы вообще, а не конкретная Фудзияма, и не конкретный дом, а «какой полагается», и не конкретный цветок, а такой, какой принято изображать. Точное воспроизведение реальных предметов признавалось поделкой ремесленника; задачей художника классической школы было передать дух предмета. Оно бы и хорошо… Но, как сформулировал Сатакэ Есиацу, один из первых японских художников, работавших в западном стиле: «Чтобы живопись была хоть сколько-нибудь полезной, она должна правдиво передавать то, что изображает. Если нарисовать тигра похожим на собаку, отсутствие сходства становится смешным. Возвышенные умы, провозглашающие, что художник должен изображать идеи, а не просто внешнюю форму, упускают из виду практическую пользу живописи».
А вот что писал, например, один из культурных деятелей Японии того времени: «Один человек спросил меня: «Почему европейская живопись отличается от китайской или японской?» Я ответил: «Европейская живопись воспроизводит объект в мельчайших подробностях, так, чтобы картина точно походила на объект, который изображает, и служила каким-нибудь практическим целям. У европейцев существуют правила живописи, которые помогают художнику в достижении этой цели. Они различают деление солнечного освещения на свет и тень, а также соблюдают то, что именуется у них законами перспективы. Например, если бы кто-нибудь задумал нарисовать en face нос человека, он не нашел бы в японской живописи способа передать высоту переносицы. Европейская же живописная техника требует, чтобы по обе стороны носа были положены тени, благодаря которым можно судить о высоте переносицы».
Можно, пожалуй, упрекнуть автора этого высказывания (кстати, взятого из книги Д. Кина «Японцы открывают Европу») в излишнем практицизме, но то была реакция на слишком оторванное от жизни искусство.
Зато именно декоративность китайской классической живописи в том же XVIII веке, за столетие до импрессионистов, вызвала интерес во Франции. При дворе очередного Людовика вошло в моду все китайское (за которое, кстати, иногда по незнанию принимали и иранское). Возник стиль шинуазьери (от Шин — Китай), который наложил определенный отпечаток на европейское искусство.
Конечно, восточная живопись этого времени была гораздо более ограничена в своих возможностях, чем европейская. Ее условность сужала область воздействия на человека. Но ведь существует же во всем мире и не собирается умирать такая переполненная условностями разновидность искусства, как опера.