Попытки добраться до конца этих улиц и проспекта бесполезны. Токио, разрушенный и заново отстроенный, — это спрут с гибкими щупальцами. Но чтобы сон превратился в кошмар, нужно заглянуть в один из пяти кварталов у пяти древних городских ворот, где скучились все бордели. Рвы окружают каждый квартал, в том числе самый знаменитый — Йосивару. Женщинам нельзя выходить за его стены.
В 1922 году во время бедствия деревянные дома терпимости радостно горели, ураган разносил раскаленные листы железной кровли, отсекая головы одним и обжигая других. Девушки с переломанными костями и застрявшими в балках шеями вопили под развалинами, а во рвах, в кипящей воде, заживо сваривались те, кто пытался спастись, пока рушилась земля. Ставшие неузнаваемыми тела в гриме, в костюмах, с прическами разлагались, распространяя смрад: служб по наведению порядка не было. Японцы решили, что вся Япония в руинах, и уже не пытались ничего сделать.
Действительно, Токио на три четверти был в развалинах, пожары умножили масштаб драмы, а голод все довершил.
В тот вечер сумрачные аллеи и пустыри, обнесенные частоколом, вели нас в лабиринт Есивары. Лабиринт улиц, которые упираются в тупик или разветвляются подобно ветвям генеалогического древа.
Только что были кинозалы и разноцветные афиши фильмов. Теперь один за другим стоят дома терпимости с вывешенными фотографиями куртизанок. До катастрофы они молча выстраивались за стеклом, демонстрируя себя во весь рост, во плоти, в великолепных платьях. Разрушенные публичные дома отстроили по той же модели, и они отличаются только деталями декора. Все это напоминает длинные и низкие обменные лавки, где менялы с бритыми головами и золотыми зубами обживают с двух сторон небольшую кассу на прилавке.
Первый меняла — контролер в этом сомнительном заведении, его называют Коровушкой. Он остается в стойле. Второй — Конь. Если клиент забыл кошелек, Конь оставляет конюшню и провожает его до дома. Там и получает свое. Нет денег — уносит трость, книгу, шляпу.
Справа и слева от них — четыре ступени, где клиенты снимают обувь. Наверху отодвигается драпировка из расшитого шелка, мелькает белое лицо: кто-то следит. Проходя мимо необычных менял, которые улыбаются и окликают нас на ходу, мы видим портреты куртизанок в витринах и ниши с фигурками из черного дерева, бронзовыми богинями или эротичными раковинами. Фонари, карликовые кедры, покрытые черным лаком листки (размером 8 и 16), заполненные белой гуашью воздушные резные знаки коротких девизов, ширмы с золотым напылением, шелковые фиолетовые шнуры, реки, уходящие вдаль, и озаренные луной дома вдоль их берегов, старательно расписанные в лубочном стиле. Публичные дома соперничают в роскоши и загадочности!
Паспарту, которого окликают корыстные бонзы, прельщен щелями малиновых штор и китайскими тенями на бумажных обоях, он заявляет, что пора побороть робость европейца и вживую увидеть ритуалы соги, жриц культа. И был таков — исчезает в одном из публичных домов. Мы гуляем туда-сюда, но поскольку боимся заблудиться, то решаем зайти внутрь следом за ним, чтобы попить чаю и подождать внизу. Старая мамочка усаживает нас на циновки и ищет куртизанок, которые составили бы нам компанию. Девушки семнадцати-восемнадцати лет обходятся без сутенеров, их продает и эксплуатирует родня. Семьи подписывают контракт на три, пять, семь лет и получают пятьдесят иен в год (двести пятьдесят франков). Спутница Паспарту удивится, что чаевые — больше трех иен — оплачены вперед. Она отправит матрону узнать, ей ли они предназначены, и не поверит своим глазам.
Паспарту возвращается к нам, красный от стыда. «Это что-то невозможное, — рассказывает он, — это преступление». Сначала церемония с разливанием чая, перетаскиванием тюфяков, надеванием кимоно, завешиванием ламп, а потом ты подходишь в полутьме к бледному ребенку, который дрыгается в конвертах, пеленках и подгузниках, причем, если бы не их толщина, объем тельца был бы не больше, чем у ангорской кошки, выбравшейся из лужи.
Горемычный Паспарту мрачнее тучи: он горд своим подвигом, но жалеет, что ввязался. Обвиняет меня в трусости — и надо признаться, что я бы ни за что не одолел свою робость. Так, в тяжкой печали, переходим мы через реку Сунида, и автомобиль везет нас в Таманои, квартал народных публичных домов.
В Таманои, где фотографии из «Кокугикана» успели появиться раньше нас, женщины обитают в клетях, теснящихся, как кабины общественных бань. При красном освещении, облагораживающем розы с цветочного рынка, лица юных крестьянок появляются в контурах дверных окошек. Девушки подзывают окликами, смешками, взглядами. Бывает, что какая-нибудь несчастная дремлет. Трогательная отсеченная голова, исполненная усталости, повалилась на край окна.